Страница 31 из 37
Осенью 1830 года, в Болдине, перед женитьбой, он много раз перечёл этот свиток. Он заканчивал весь предыдущий период своей жизни — и подводил итоги. Он стремительно закончил произведения, начатые давно: «Скупого рыцаря», «Моцарта и Сальери», «Каменного гостя». Он вспомнил женщин, которых любил когда-то, и живых («Прощание»), и мёртвых («Для берегов отчизны дальной…», «Заклинание»). Всё, сделанное им в ту осень, носит характер упрямого желания прямо посмотреть в глаза правде.
В те дни Пушкин судил себя страшным судом, не боялся вспоминать ни о чём. На свой творческий пир, вступая в новую жизнь, Пушкин не побоялся позвать все воспоминания, как гробовщик звал на новоселье «своих мертвецов». В те дни написал он «Станционного смотрителя». Тогда же, говорят, начата и «Русалка».
Через шесть с лишним лет после истории, разыгравшейся в Михайловском, в том же 1832 году, которым помечена первая сцена «Русалки», Пушкин писал «Дубровского». Бередя «раны совести», он порой казнил себя тайною казнью, бичевал себя сокровенно. Так, в «Дубровском», описывая «барскую праздность» Троекурова, он взял да и нарисовал картину, невольно напоминающую кое-что из приведённого рассказа Пущина.
«Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи, — рассказывает Пущин. — Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках».
А вот как рассказывает Пушкин о Троекурове: «В одном из флигелей его дома жили 16 горничных, занимаясь рукоделиями… Молодые затворницы, в положенные часы, сходили в сад и прогуливались под надзором двух старух».
По сравнению с тем, что видел в Михайловском Пущин, в описании троекуровского гарема краски весьма сгущены. Но они взяты из одного запаса, с той же палитры. В том-то и заключалась казнь, что Пушкин, невидимо для читателя, с самим собой наедине, сближал себя с Троекуровым — <и> это сближение закреплял на бумаге.
Другое подобное же сближение, и опять в связи с той же историей, находим в восьмой главе «Дубровского», там, где введён совершенно эпизодический рассказ о мамзель Мими, «которой Кирила Петрович оказывал большую доверенность и благосклонность, и которую принуждён он был наконец выслать тихонько в другое поместив, когда следствия его дружества оказались слишком явными».
Если о сходстве «няниной комнаты» с троекуровским гаремом можно, пожалуй, сказать, что оно приблизительно и случайно, то уже никак невозможно предположить, чтобы случайно, не думая и не вспоминая о подлинном событии своей жизни, Пушкин мог написать подчёркнутую мною фразу, в которой это событие изображено совершенно точно, в полном соответствии с действительностью.
Любопытно, что, маскируя воспоминание о своём романе с крепостной девушкой под видом рассказа о связи Троекурова с гувернанткой, Пушкин прибавляет: «Мамзель Мими оставила по себе память довольно приятную. Она была добрая девушка, и никогда во зло не употребляла влияния, которое видимо имела над Кирилом Петровичем…» Далее Пушкин явно отступает от действительности и говорит о сыне мамзель Мими, который воспитывался при Троекурове. Однако судьба самой мамзель Мими после отправки в другое поместье остаётся неизвестной. Это сближает её с девушкой из Михайловского. Подчёркнутое Пушкиным незлоупотребление «влиянием» похоже на бескорыстие мельниковой дочери, на её неумение и нежелание «упрочить себе завидного человека». Мне думается поэтому, что в едва набросанном образе мамзель Мими есть нечто от воспоминания Пушкина о его возлюбленной. Хоть и очень мало, а всё же этот образ кое-что прибавляет к тому, слишком немногому, что мы знаем о самой девушке, и не только не противоречит, но отчасти даже буквально повторяет характеристику, данную в письмах к Вяземскому: «Очень милая и добрая девушка», «моя Эда», «Не правда ли, что она очень мила?».
Несомненно, что и отправленная Пушкиным девушка «оставила по себе память довольно приятную». Но более определённого представления о ней составить нельзя, несмотря на то, что все отзывы, и в письмах, и в литературных отголосках, вполне положительны. Общий светлый колорит указан, но очертания не даны.
Не зная никаких подробностей о девушке, трудно представить себе и те формы, в которых протекал роман. Вопрос осложняется ещё и тем, что как бы ни была «добра» и «мила» героиня, — всё же плохо сопоставляется крепостная швея и великий поэт, «самый умный человек в России».
Основываясь на цитированном отрывке из «Евгения Онегина», на легкомысленном тоне писем Пушкина к Вяземскому и на том, что Пушкин первоначально, видимо, придавал мало значения всему происшествию, которое лишь впоследствии приобрело в его глазах трагический смысл, — можно, как я уже говорил, предположить лишь то, что со стороны Пушкина было лёгкое увлечение с несомненной чувственной окраской — типичный роман молодого барина с пригожей крепостной девушкой. Вряд ли также будет ошибкою, если допустим, что роман носил некоторый отпечаток сельской идиллии, отчасти во вкусе XVIII столетия, и слегка походил на роман Алексея Ивановича Берестова с переодетою Лизой Муромской («Барышня-крестьянка»).
Что было со стороны девушки? Покорность рабы? Или, быть может, преданная любовь? Или — желание извлечь выгоду? Последнее предположение исключается; неискренность, заднюю мысль Пушкин тотчас почувствовал бы: навряд ли простая деревенская девушка сумела бы обмануть его зоркий глаз. Меж тем Пушкин даёт о ней хорошие отзывы. Поэтому вернее будет считать, что характер отношений Князя и Дочери Мельника более или менее близко воспроизводит и характер <отношений> Пушкина с его возлюбленной, имея в виду «счастливую» полосу романа, до момента разлуки: эту полосу можно реконструировать в первой сцене «Русалки».
Судя по тому, что девушка, подобно мамзель Мими, оставила в Пушкине «память довольно приятную», нужно думать, что самый роман протекал вполне счастливо. Никаких неладов, так сказать, внутреннего характера предполагать нельзя. Идиллия не омрачалась ни ревностью, ни охлаждением, ни корыстью. В соответствии с этим никаких намёков на осложнения внутри романа нет ни в «Яныше королевиче», ни в «Русалке».
Какие сцены произошли в Михайловском перед отправлением девушки в Москву — мы не знаем. Однако ведь что-нибудь да было же говорено? Как при этом вела себя девушка — решительно неизвестно. В «Русалке» Дочь Мельника сперва не верит в подлинность рокового решения, затем оно приводит её в отчаяние, затем в ней просыпается ненависть к Князю, затем она бросается в воду. Князь покидает девушку именно в момент ошеломления. Пушкин расстался с девушкой, вероятно, в такой же или в схожий момент: девушка согласилась ехать в Москву и даже взяла письмо для передачи Вяземскому. Однако ни одного её слова, ни одного жеста нам Пушкин не сохранил — и поведение Дочери Мельника в сцене прощания нам сравнить не с чем.
Что касается самого Пушкина, то некоторые стороны его поведения, опять-таки под известным углом сюжетного преломления, представляются мне отразившимися и в «Яныше королевиче», и в «Русалке».
Прежде всего, несомненно, что ему в той или иной форме пришлось объявить девушке о неизбежности её отъезда из Михайловского. При этом, понятно, пришлось дать некоторую мотивировку: внешнюю, фактическую, касавшуюся отношений с её отцом, — и внутреннюю, принципиальную, на тему о социальном неравенстве. Однако уже и тогда на душе у него было нелегко; моральную слабость своей мотивировки Пушкин уже сознавал. В соответствии с этим в «Русалке» Князь, сознавая неправоту свою, очень издалека, осторожно подходит к делу, потом довольно беспомощно говорит на тему о невозможности для князей брать себе жену по сердцу, а затем, одарив девушку, явно старается сократить сцену прощания. Слова Князя перед уходом: