Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 110

Помню, однажды в молодости мы пели в саду, закрытом на просушку, — к тому же ночью. Естественно — Высоцкого. Милиционеры отвели нас в свою будку, и их магнитофон, естественно, тоже был полон Высоцким. И наступил мир, пошли шутки. То же самое делал и Довлатов — и никому сейчас это больше не дано. Эх, занять бы это место — да души не хватит, «терпения к людям», как говорят.

Особенно было видно, как он нужен там, в Нью-Йорке, — только его широкая натура, всех прощающая — но не всепрощающая, — могла соединить, примирить. И он сделал это. Самые разные русские теперь скажут «Довлатов» — и улыбнутся.

Шастая по Нью-Йорку, я ощутил, что не в меньшей степени объединяет русских и Бродский — но, конечно, далеко не всех. Официантов с клиентами ему не соединить, да и не ставит он такой задачи. Бродский соединяет нас — но на горных вершинах, а для нашей грешной жизни — Довлатов.

Потом было мое выступление в Русском центре — его собирался вести Сергей, а теперь вели его друзья, Генис и Вайль, веселые, добрые, остроумные. Какой человек, такие у него и друзья, и таких, оказывается, немало — целый зал. На столе сбоку лежала пачка красивых журналов Русского центра, последний номер был целиком посвящен Сергею. Вся его жизнь — и даже за жизнью: его мрачный армянский дедушка, бабушка, портрет младенца Сережи. Да — прошла жизнь, начавшаяся в эвакуации в Уфе, расцветшая в Петербурге, определившаяся здесь.

И вот — кладбище в Квинсе, недалеко от дома, где он жил…

В последнюю свою ночь, в последнем загуле он оказался не дома. Стал задыхаться, умирать. Сперва звонили каким-то модным русским знахаркам, лечащим по телефону, теряли время — он даже тут великодушно терпел и прощал. Потом — была «скорая», и последний привет от правильной Америки, которая на этой правильности и стоит: «Икскьюз ми! Без страховки не принимаем!» — «Но он же умирает!» — «Сорри!» У другого, конечно же, оказалась бы в кармане страховка, и он бы спасся — но то был бы другой какой-то человек, не Сережа, которого мы так горячо любим за то, что он прожил и описал нашу жизнь, полную комических — и не только комических — нелепостей. Он даже смертью своей показал, что он наш, из нашей общей трагедии.

Но нужно добавить кое-что… Какой-нибудь лохматый его знакомец, почесывая пивной живот, скажет с внутренним удовлетворением: «Эх, не выдержал Серега! Сломался!» Смерть Сергея в загуле как бы делает их равными, а этот теперь даже «равнее» — потому как живой. Нет, не равные вы! Он книги писал. А тебя «обком загубил». Не равные вы.

Вспоминаю еще: я перехожу Инженерную, навстречу идут два красавца: изящный — Толя Найман, огромный — Сережа Довлатов. Лето, тепло… Левой мощной рукой Сергей грациозно-небрежно катит крохотное кресло с младенцем (с детьми Довлатова всегда была некоторая путаница — во всяком случае, для меня).

— Привет!

— Привет! Ты куда?

— В Летний сад.

— А я на Зимний стадион.

Улыбаясь, расходимся. И даже язвительный Толя усмехается. Быстро, на ходу, сверкнули слова, может быть, не алмазные, но для мемуаров вполне пригодные — а это не каждому дано.

И вот уже теперь я прохожу по Кузнечному и слышу, как один книжный жучок говорит другому:

— Слышал, у Сереги новая книжка вышла?!

Я с завистью вздрагиваю… «У Сереги»! Какая любовь!.. фамилию уточнять не надо — все прекрасно знают, о ком речь.

Заканчивать это все надо весело, в его духе.

Нет, тоталитарная система не погубила Довлатова. Скорее, он ее погубил.

Игорь Ефимов[188]

Неповторимость любой ценой

На вечеринке в Ленинграде:

— Где Довлатов?

— Ушел, кажется.

— Как? Никому не сказав?

— Что-то пробурчал про «расплясавшихся старичков» и ушел.

Это случалось часто. Потом появится снова, насмешит до слез, сам исхохочется, прикрываясь ладонью, свергнет с полдюжины литературных кумиров, опять исчезнет, сгинет в многонедельной гулянке. А когда позвонит через месяц, от первых же его слов, еще до осознания их смысла (принести новый рассказ? денег в долг? запрещенных книжек почитать?), в душе предощущение: вот сейчас опять будет смешно, талантливо, горько.

Откуда шла эта постоянная горечь? В России нам казалось, что причины ясны: не печатают талантливого человека, вот он и бесится. Не только пьет, а еще и вечно куда-то убегает: от друзей, от семьи, из города в город, из одной компании в другую, с работы на работу. Но вот он добежал в этом своем бегстве до Америки, добился признания, потоком пошли книжки на разных языках, публикации в престижных журналах, обеспеченность… А горечь оставалась. Вот отрывок из его письма 1984 года:

«Пьянство мое затихло, но приступы депрессии учащаются, именно депрессии, то есть беспричинной тоски, бессилия и отвращения к жизни. Лечиться не буду и в психиатрию я не верю. Просто я всю жизнь чего-то ждал: аттестата зрелости, потери девственности, женитьбы, ребенка, первой книжки, минимальных денег, а сейчас все произошло, ждать больше нечего, источников радости нет. Главная моя ошибка — в надежде, что, легализовавшись как писатель, я стану веселым и счастливым. Этого не случилось. Состояние бывает такое, что я даже пробовал разговаривать со священником… но он, к моему удивлению, оказался как раз счастливым, веселым, но абсолютно неверующим человеком» (27.07.84).

Конечно, можно продолжать искать причины этой тоски в обстоятельствах эмигрантской жизни. В тех же письмах найдется немало горько язвительных пассажей о нью-йоркской литературной среде:

«Тоска в Нью-Йорке смертная. Хоть из дома не выходи. Все русские сообщества, начинания и круги проникнуты каким-то очевидным неблагородством. Идеализм полностью и окончательно заглох, даже от С. можно услышать: „лишь бы деньги платили“» (19.11.84).

«Общаться с людьми почти совсем невозможно, никто не в состоянии произвести ни одного разумного и точного действия, на свидания являются произвольно, ничего не записывают, ничего не запоминают, обидчивые, веселые, шутят беспрерывно. Может быть, это антисемитизм, но я не готов воспринять такое количество чистокровных евреев — и ни одного человека, хотя бы на секунду усомнившегося в своем совершенстве» (6.04.83).

«Жизнь осложняется тем, что из этнического курьеза, который вызывает только презрительную симпатию, я перешел в категорию, где тебя уже можно не любить, враждовать с тобой, где идет борьба, где все разделено на лобби: западный берег, восточный берег, левые, правые… и даже, я не шучу, гомосеки и не гомосеки» (24.02.84).

«К сожалению, я убедился, что в мире правят не тоталитаристы или демократы, а зло, мизантропия и низость. Конфликт А. с Б. — это не конфликт авторитариста с либералом, а конфликт жлоба с профессором, конфронтация А. с В. — это не конфронтация почвенника с западником, а конфронтация скучного писателя с не очень скучным. Разлад А. с Г. — это не разлад патриота с «планетаристом», а разлад бывшего уголовника с бывшим политическим. И так далее… Извините за мысли» (15.08.84).

Не одни русские попадают под огонь — достается в письмах и американцам.

«Рассказ, который появился в «Ньюйоркере» буквально на днях, исковеркан ЦЕНЗУРОЙ, самой настоящей. Еврей плохим быть не может, коммуниста ругать не надо — все это у них называется «не потакайте стереотипам». Из одного моего рассказа в «Ньюйоркере» выкинули «резиновый пенис», такая у них стыдливость, причем этот пенис фигурировал, как Вы догадываетесь, в самом невинном и юмористическом контексте, а вовсе не по прямому назначению» (28.11.84).

«Единственное, что примиряет меня с американской славистикой, это то, что они покупают Ваши книги. Все остальное — малоинтересно. Каким-то странным образом в славистике развились все пороки этнического меньшинства: обидчивость, бедность, нервозность, мнительность в сочетании с заносчивостью и даже хамством. Это — единственные знакомые мне американцы с выпирающими комплексами. Должен сказать, что лишь среди слависток попадались мне в Америке женщины с недостающими передними зубами» (4.01.85).

188

Игорь Маркович Ефимов (род. в 1937 г.) — прозаик, эссеист, в 1978 г. эмигрировал в США. Автор книг «Смотрите, кто пришёл!» (1965), «Лаборантка» (1975), «Метаполитика» (1978), «Практическая метафизика» (1980), «Седьмая жена» (1990) и др. Живет в г. Тенафлай под Нью-Йорком.