Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 110

Сережа Довлатов без устали балагурил, перешибая самых высокоавторитетных острословов. И тут же превращался в ненасытного слушателя. Ловил собеседника на слове и делал из этого слова прозаический маленький или не очень маленький шедевр.

На надгробном камне Сережи Довлатова выгравирован его автопортрет. Одна непрерывная, изящная, смешная, артистически завершенная линия.

Я с трудом представляю, чтобы Сережа анализировал или теоретизировал на тему, как он пишет или рисует. Он просто писал и рисовал.

Еще труднее мне сравнить Довлатова с каким-нибудь другим писателем. Легче других писателей сравнивать с ним.

Валерий Попов[187]

Кровь — единственные чернила

Помню ранний, пустынный коктебельский пляж, быстро идущего по тихой, безлюдной жаре московского критика Чупринина:

— Вы слышали? Ночью передавали: Довлатов умер.

— Как?! Мы ж только встретиться собрались!..

Последнее (во всяком случае — ко мне) письмо Довлатова:

«Дорогой Валера! Твое поручение я выполнил сразу, но отвечаю с опозданием, потому что, извини, у меня был запой, и говорить по телефону я мог, а писать было трудновато… Сборник может получиться замечательный…»

Обсуждали с ним сборник — из уехавших и оставшихся. Океан между нами — но есть ли на свете люди более близкие, чем те, что подружились в конце пятидесятых на общем подъеме, общем веселье, пьянстве, на общих страданиях, и главное — на ощущении своей запретной для того времени экстравагантности, талантливости, почему-то вдруг оказавшейся не одинокой, а окруженной близкими, такими же веселыми и гонимыми талантами. Такое братство едва ли еще возникнет где и когда.

Да, наверное, смерть Довлатова не была уж такой неожиданной, и для тех, кто жил с ним рядом, и даже для тех, кто жил здесь. Вся его жизнь — словно специальный, умышленный набор трагикомических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, разбивал свое прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб. Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за довлатовскими зигзагами. Как? Вылететь из университета?! И сразу — в армию?! И сразу — в лагерные войска?! Ну — это может только он!.. Да — это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя — его собственная кровь. И тот, кто пишет чем-то другим, просто обманывает: или служит, или — развлекает. Ну что ж! Довлатов не осуждал никого. Наоборот — чем более лукавую, ничтожную жизнь вел человек, тем больше Довлатов уделял ему таланта и любви (талант любит тех, с кем он может проявиться наиболее ярко)… Помню давний звонок Сергея: «Валера! Нужно бы поговорить. Я как раз сейчас на Невском — фланирую по той стороне, куда прежде не допускались нижние чины».

Несколько чопорный, изысканный стиль говорения всегда выделял его из окружающего хлама. Издалека вижу его фигуру, возвышающуюся над всеми на Невском, иду туда. Но вблизи с некоторой досадой замечаю, что он движется среди слегка опухшей свиты, соединенной легким ароматом давней гульбы. Я понимаю — это работа, эти люди будут в его рассказах очаровательны — смехотворно-абсурдны, нелепо-остроумны. Здесь — его кабинет, в котором дышит литература, в отличие от чопорных кабинетов «нормальных писателей», где не дышит давно ничего. Но — тяжеловато. Я исчезаю.

Перед отлетом в Нью-Йорк я шатался в тех самых местах, где когда-то шатались все мы, где, просто выйдя из дома выпить кофе (или лучше пива), можно было в один час встретить и Осю Бродского, и Сашу Кушнера, и Глеба Горбовского, и Серегу Довлатова. Все почему-то жили рядом, в небольшом, но прекрасном пространстве между Невой и Кузнечным рынком — и все дружили, все любили друг друга… Такого — больше не будет никогда. И даже те, кто сейчас в России, порой все равно дальше, чем житель Нью-Йорка, — и только та близость, то золотое время соединяет нас.

…Увидел пьяного, расхристанного солдата — и тут же улыбнулся благодаря Довлатову: вспомнил его рассказ о солдате, который проломил ему бляхой голову и для которого сам же Сережа потом сочинял оправдательную речь. Кто так может еще? Кто для создания прелести жизни сделал больше, чем Довлатов?

Бессмысленному обществу высокоэрудированных пьяниц, окружающему его, он дал жизнь, полную смысла и остроты, создал для них быстрый, изящный язык — другого тем было бы просто не осилить. Многие, многие наши общие знакомые стали по Довлатову жить и говорить. Он дал жизнь нашей аморфной среде, которая без него задохнулась бы в псевдоинтеллигентных банальностях.

Вспоминаю еще одну нашу встречу: мы сидим на кухне полуподвальной квартиры у бывшей Серегиной жены красавицы Аси. Она куксится, болеет, но мы почему-то сидим, не уходим. Приходит врач, разговаривает с Асей; заглянул к нам на кухню, уходит. Возвращается Ася, и в болезни сохраняющая главное свое качество — иронию, придерживая рукой простуженное горло, смеется: «Знаете, что врач сказал?.. Сочувствую — у меня соседи такие же скобари!» Серега мрачно усмехается. Я понимаю, что, как и всегда, — идет работа по добыванию слов из хлама жизни… и где же их еще добывать — не в библиотеке же? Но — тяжеловато. Я исчезаю.

И вот я в Нью-Йорке. Общие наши друзья горестно сообщают подробности его гибели. В этом городе почему-то сильней, чем в Питере, ощущаешь тяжесть. Даже я, приехавший сюда невсерьез и ненадолго, чувствую, как Америка давит, словно тугой воротничок: не так открываются окна — а форточек вовсе нет, не так идет вода из душа… Марина Ефимова, заменившая Довлатова на радио, лихорадочно печатает, поглядывая на часы… в России я ее не помню такой — но здесь и не Россия.

В общем, ясно, чего Сережа не выдержал. Но еще ясней — чтó он сделал и чтó здесь сделалось с ним. Вика Беломлинская — петербургская, теперь нью-йоркская писательница — говорит мне: «Да, неслабая у тебя, Валера, записнуха — но у Сереги в четыре раза больше была, приблизительно на половину стола, и в ней был расписан по минутам каждый день — с кем встретиться, кому позвонить, что и как сказать…» Ну, ясно. Здесь иначе не проживешь — и спасибо Америке за это. Приехав сюда талантливым разгильдяем, таким и оставшимся в наших глазах, Довлатов стал именно здесь серьезным и, главное, состоявшимся писателем. Вдруг представил себе его двойника — оставшегося и до сих пор жалующегося по пивным на козни обкома. И таких — большинство. А он — уехал. А в Америке — как-то более принято работать, чем скулить, хотя и местные «антикоммунистические обкомы» тоже душили его как могли, — но в Америке как-то не принято подолгу сидеть в луже, это только у нас. Спасибо Америке за Довлатова — но и ей есть за что благодарить: Сергей вернул этой стране забытую прелесть русской прозы — стране, влюбленной только в американское (как, впрочем, влюблена в американское и наша страна). Довлатов показал умной Америке (а заодно, кстати, влюбленной в Запад России), что и по-русски можно писать легко, изящно и в то же время глубоко, что русские люди посвободней и позатейливей будут всех прочих! Именно при нем — и его друзьях — и «Свобода» заговорила по-нашему, нашим языком, а не мертвым советским-антисоветским. Вся вольная, озорная (его читатели — словно специально переселились за ним!), вся цинично-сентиментальная русская Америка заимела наконец своего писателя — и как они любили его! Говорят, в последние годы официанты на Брайтоне не подавали ему счетов: «С русских писателей денег не берем!» Души его, разместившейся в гигантской его фигуре, хватало на то, чтобы любить тех, кого мы презираем, — поэтому и его любит больше народу, чем нас. Это отчасти и погубило его, но дай бог каждому такой гибели — от всеобщей любви! Поэтому и очередь машин, въезжающих под дождем на кладбище, была бесконечной.

И через месяц после смерти Довлатовым был полон весь русский Нью-Йорк. Дух его присутствовал всюду. В редакции «Свободы» висели его карикатуры на друзей-сотрудников: Вайля, Гениса, Парамонова, Гендлера — я и не знал, что он так точно рисует… верней — рисовал! И чуть подальше на стене огромное собрание некрологов. В любви к Сереже сошлись самые разные люди — и советские, и антисоветские, и русско-монархические, и космополитические… все было в нем! Поэтому и Пушкина не могут поделить самые разные политические течения, что он улыбался людям, а не течениям, — а к людям себя причисляют все. Любовью Довлатова мы любим всех — и охранников, и зэков. Довлатов, рискуя собой, брал крайности жизни и соединял, очеловечивал их, наполнял прелестью. А без этой прелести — снова вражда, снова война… Кроме Довлатова, никто уже не сможет заставить улыбаться одному и тому же и охранников, и зэков.

187

Валерий Георгиевич Попов (род. в 1939 г.) — прозаик, автор многочисленных книг. Лауреат петербургской литературной премии имени Сергея Довлатова (1993 г.) за лучший рассказ года. Живет в С.-Петербурге.