Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 92

Обогнув овраг, он заспешил к дому, но у крыльца остановился, услышав голос знакомого печника, видимо подгонявшего своего напарника.

—  Ты все же пошевеливался бы, Петяша! Что ты как сонный?

—  А кто нас неволит иочыо работать,— сердито забубнил в ответ молодой басок напарника.— Ребята вон песни играют, а мы тут колготись!

—  Один вечер горло по подерешь — голосу не лишишься,— насмешливо урезонил печник.— Совесть надо знать... Люди ни на что не посмотрели и с места снялись, хотя в городе им но хуже жилось, а ты себя на несколько часов жалеешь, боишься, что руки отвалятся, если ночь поработаешь...

Корней стоял, потрясенный и тем, что услышал, и тем, что старый печник ради него решился работать ночью. Чем же он замешивает раствор? Кипятком? А не то раствор сразу остынет.

Вспомнив, что по дороге сюда он травил себя ненужными сомнениями и снова был готов смалодушничать, Корней испытал укор совести. Да, было, по-видимому, в приезде его семьи что-то такое, что превышало и шум, поднятый в газете, и стремление Романа показать себя о выгодной стороны перед всеми, что пришлось по душе всем черемшанцам и радовало их. Дело было не в том, что вернулся именно он, Корней Яранцев, ведь у него не имелось никаких особых заслуг перед земляками, они так же открыто и душевно радовались бы и другому, кто распростился бы с городом и возвратился домой. Он был невольным первым вестником доброй погоды, которую все давно ждали!..

Жадно дыша морозной свежестью, Корней пристально вглядывался в раскинувшуюся по обе стороны глубокого оврага улицу Черемшанки, прислушивался к каждому звуку: заржала где-то за деревней лошадь — видно, торопилась к скорому отдыху в теплой конюшне и корму; визжали и разноголосо гомонили ребятишки в овраге — по неутихающим взрывам смеха можно было догадаться, что, летая с крутой горки, они то и дело опрокидываются в снег; а на краю оврага темнела фигура какой-то женщины; строжась и повышая голос, она звала домой сына: «Коль-ка-а-а! Я кому сказала, чтоб сей минут был в избе, а? Вот придет отец, он те шкуру-то спустит, пострел ты этакий!»

«И чего стращает? — улыбаясь, думал  Корней,— Если застынет мальчонка, сама же будет и руки ему оттирать, и на печку сунет, чтоб отогрелся!»

Все было отрадно и близко в этом знакомом с детства мире родной Черемшанки — и рассыпанные в сумраке огни, и смех детей в овраге, и полный ласковой тревожности голос матери, и хвойный запах дыма из труб, и даже показавшаяся над заиндевелыми макушками тополей светлая краюха месяца, такого неприметного и вроде ненужного в городе, среди ярких фонарей, и такого желанного и доброго здесь, среди заснеженных крыш и протянувшихся через улицу косых теней...

На душе у Корнея стало так ладно, так хорошо, как не бывало с давних пор.

Целыми днями Лузгин валялся в постелщ изнывая от тоски, безделья и неизвестности. Шла уже третья неделя, как его привезли с собрания, и, несмотря на то что его защищал сам секретарь райкома, Аникей никак не мог обрести былой уверенности. С каждым днем он становился все раздражительнее и злее, выходил из себя из-за любой мелочи и, снедаемый мнительностью, уже не верил никому и ничему, всех подозревая в измене и предательстве. Ему все время казалось, что от него что-то скрывают, и в голову лезла навязчивая мысль, что те, на кого он опирался, давно сговорились за его спиной и подло пожертвовали им ради своего спасения. Тогда наваливалась тяжелая, как удушье, злоба, и он орал на Серафиму, ругал ее последними словами за каждую мелкую оплошность — не так подала ложку, не туда села, не то сказала... и не успокаивался, пока не доводил жену до слез. После ее громкого плача в доме наступала гнетущая тишина. Отойдя, Аникей начинал жалеть Серафиму, упрекал себя за излишнюю жестокость и придирчивость, но сказать об этом  жене не решался. Ничего с ней не сделается, с этой ломовой лошадью, она его самого еще переживет на много лет! А бабе без того, чтобы не пореветь, тоже нельзя, на то она и баба!

Под вечер аккуратно, как на службу, являлись Никита и бухгалтер и не спеша докладывали, что произошло в хозяйстве за день — повысились или упали удои, сколько вывезли на поля навоза, спорили, какой определить за год

трудодень, но Аникея, по совести, ничто не трогало и не интересовало. Он лишь жаждал слышать о том, что говорят между собой люди, как относятся к нему. Сочувствуют ли в связи с тяжелой болезнью? Отказались ли от него, отвернулись начисто или надеются, что он еще будет председателем? По Ворожнев и Шалымов ничего не знали об этом, потому что колхозники открыто сторонились их: стоило кому-нибудь из них полниться, и люди обрывали разговор.

Лузгин немного успокоился и даже обрадовался, когда узнал, что райком для проверки его работы назначил комиссию, и расценил это событие по-своему — Коробин хотел окончательно обелить председателя в глазах всех и заодно утвердить и отстоять правильность своей рекомендации. Не для того же райком назначает проверку, чтобы выносить сор из избы! Комиссия пороется в бухгалтерских книгах, снимет остатки в кладовых, осмотрит кое-что в хозяйстве, и тогда можно будет с чистой совестью назначать новое перевыборное собрание. Его, Лузгина, голыми руками не возьмешь, а от охулки он не похудеет!

Однако на этот раз проверка почему-то затягивалась, возглавлявший всю эту работу Иннокентий Анохин скоро уехал, оставив какого-то Мажарова, нового работника райкома, и никто толком не знал, что же будет дальше.





В эти дни Аникей стал примечать, что те, кто раньше, не выходя, торчал у него в избе или прибегал по первому его зову, стали навещать его как бы с неохотой... Правда, бригадиры и заведующие фермами отговаривались страшной занятостью, делами, но Лузгин не верил им — заняты они были и прежде, а пренебрегать его волей не смели. Что-то в этих отговорках и недомолвках было не до конца понятно Аникею, и сомнения и недоверие подтачивали и подмывали его, как дерево на берегу: сегодня оно, еще живое и зеленое, красуется, не зная, что его ждет, смотрится в бегущую мимо реку, ловит ветками ветер, а завтра треснет где-то в глубине последняя судорожная жила корня, что держала его на земле, дерево закачается и рухнет в поток... И скоро люди забудут даже, что оно здесь стояло...

А что, если только, он один не видит и не понимает, что опасность уже настигла его, а всем вокруг ясно, что он обречен?                                                        

Взять хотя бы ту же Нюшку! Уж на что преданная как собака, а и та что-то стала ловчить и сторониться! Раньше

навещала чуть не три раза в день, а теперь целую неделю не дозовешься, словно не может оторваться от веника, которым подметает пол в правлении колхоза!

Аникей истомил себя подозрениями и однажды поздно вечером не выдержал — отбросил одеяло и стал быстро натягивать нижнюю рубаху.

—  Куда это ты? — забеспокоилась Серафима.

—  Да тут...— Аникей и сам еще толком не знал, куда он пойдет.— Не могу я больше... Сил моих нет лежать в этой теплой могилке!

—  А доктор что велел? — захлопотала Серафима.— На улице забуранило, света белого не видать...

—  Это мне в самый раз,— надевая валенки, спокойно отвечал Лузгин,— Лучше даже: никто ие сглазит...

Но жену но так-то легко было урезонить.

—  Отлегло чуть — и сразу к полюбовнице потянуло? — становясь у порога горенки и кладя руки на бедра, не отступала Серафима.— Ах ты, потаскун несчастный! Не пущу никуда! Не пущу!..

—  Серафима! — возвысил голос Аникей.— Не выводи меня. Камень и тот от жары трескается... Слышь?

—  А меня ты уж давно истолок в пыль, живого места нет! — беспорядочно размахивая руками, выкрикивала жена.

—  У тебя, Серафима, всегда Девять гривен до рубля недоставало! — презрительно скривив губы, сказал Аникей.— Заладила как сорока: полюбовница да полюбовница! А что над нами такая туча собралась, ей и горя мало... На это у нее ума не наскребешь! Думал, под старость хоть умом разживешься, а теперь вижу — вся дурь, что смолоду скопилась в тебе, наружу еще ие вышла. Умрешь — и на том свете на всех хватит!..