Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 92

Дымшаков бросил в снег окурок. Тужурка повисла на одном нлече, в полурасстегнутом вороте рубахи открылась его заросшая дремучим волосом грудь. Услышав последние слова шурина, он хотел было рывком скинуть тужурку и остаться в одной рубахе, но Корней строго крикнул:

—  Да запахнись ты, Аника-воин! Ишь разгорелась барыня в холодной горнице!..

—  Да уж не стану, как ты, дрожжи от страху продавать.— В хрипловатом голосе Егора появилась раздражительная, злая нота.— Ежели будем все вот так рассуждать, тогда Аникей нас одной соплей перешибет. Ну, мы раздуем еще огонек, и тогда уж Лузгину несдобровать!

—  Ну и раздувай, если охота,— помолчав немного, тихо проговорил Корней.—Только меня, прошу, в эту свалку не тяни. Я сюда приехал не кулаками размахивать, а пожить в мире да спокое...

—  Ловко Аникей тебе рот замазал! — Дымшаков издевательски рассмеялся.— Сунул двух поросят и сделал тебя смирней овечки.

Корней помрачнел и долго молчал, А когда начал говорить, в голосе его зазвучала не столько обида и упрек, сколько тягостное недоумение.

—  Ну и натура у тебя, Егор... Не можешь ты, чтобы не укусить, да не просто, а норовишь побольней схватить, а то и с мясом вырвать. Ни стыда у человека, ни совести — один голый резон. И какая ржа тебя ест, не пойму. У меня ничего на ум не идет, еще землю под ногами нетвердо чую, а ты уж мне и цену определил, за которую меня с потрохами можно купить. Надо бы осерчать на тебя, а может, и в морду твою бесстыжую плюнуть, но мне пошто-то жалко тебя...

Дымшаков слушал, понуро опустив голову, не прерывая, словно и впрямь усовестился.

—   Не принимай за обиду, шурин,— наконец с трудом разжав губы, попросил он.— Черт его знает, как с языка сорвалось... Помучился бы ты с мое, может, и не то бы еще сотворил!

Видно, нелегко далось ему это признание, но Корней, хотя и был отходчив, сейчас не принял слова Егора на полную веру.

—   Ведь у другого сорвется — как комар ужалит, а у тебя — все равно что кирпичом по башке!

Махнув рукой, Корней тихо побрел со двора.

—   Куда  иге   ты? — обеспокоенно   крикнул   вдогонку Егор.

Корнето пе хотелось отвечать этому задиристому и тяжелому человеку, по у калитки он все же задержался и, словно сжалившись, бросил:

—   Пойду дом проведаю...

После прокуренной избы, гвалта, неутихающих споров у Корнея гудела голова, и опять в который раз одолевали, бередили его сомнения...

Давно ли он вот в такой же закатный час, неизвестно чего страшась и волнуясь, бежал к своему заброшенному дому, и тогда даже в мыслях у него не было, что через каких-то два месяца он оставит город и начнет прирастать душой к тому, от чего, казалось, оторвался навсегда... Когда он понял, что не сможет устоять против желания всей семьи, он больше всего беспокоился о том, как трудно будет обновить дом, подыскать всем работу по душе, обеспечить себя Хотя бы средним достатком. Ему и в голову не приходило, что эти заботы и тревоги покажутся зряшными рядом с тем, что происходило в Черемшан-ке. За один день навалилось такое, что не враз и разберешься!





Допустим, он по своей воле не влезет в драку, хватит с него, повоевал в своей жизни, но разве ему удастся удержать от этого сыновей и дочек, если они в общую смуту ввяжутся? А рано или поздно придется и самому стать на чью-то сторону.

Но что бы пи произошло, Корней никому не позволит командовать собой, никто не заставит его делать то, с чем он не будет согласен. А по крайности, станут уж очень приставать,— он никому зарок не давал! — смотается обратно в город, и вся недолга. Он не бычок, чтобы пасти его на привязи. А на заводе в работе никогда не отка-

жут — не в проходной, так в другом месте прилепится, не пропадет. Из ближнего проулка навстречу Корнею вышла целая ватага парней и девушек с гармонистом во главе. Он шагал в черном полушубке нараспашку, в сдвинутой на самую бровь кубанке и, склонив набок голову, безжалостно раздирал цветистые мохи гармони. Прямо перед ним, не сводя с пего влюбленных глаз, выплясывала девушка в фиолетовой плисовой жакетке, била каблучками в снег и пела с отчаянной пронзительностью:

Мой миленок тракторист, Я ему велела: «Запаши мою любовь, Чтоб сердце пе болело...»

«Кому что!» — Корней вздохнул, пропуская мимо себя шумную ватагу. Парни, как и гармонист, шли тоже нараспашку, словно щеголяли своей удалью, и не столько подпевали, сколько невпопад выкрикивали; девушки на таком морозе форсили в туфельках, тонких чулках и, словно боясь озябнуть, неустанно выбивали каблучками дробную чечетку.

«И никакая холера их не берет»,— подумал Корней. Он поймал себя на том, что по какой-то причине сердится на парней и девчат, как будто сам никогда не бродил по улицам, такой же разухабистый и неуемно-веселый. Конечно, он тогда не носил дорогих хромовых сапожек, а топал в лаптях, а когда отец купил ему на базаре грубо сшитые сапоги из яловой кожи, то надевал их только по праздникам, все остальное время сапоги висели на стене, густо смазанные дегтем. Пелагея тоже, хоть и ходила в невестах, не красовалась, как нынешние девушки, в крепдешиновых платьях, а была рада-радешенька простому ситцевому. Старались обходиться непокупным, все делали сами — ткали холст на одежду, выделывали мерлушки, плели лапти. Чтобы купить что-то, копили по денежке. Хлеба и того не всегда хватало до нового урожая; а уж о сахаре и всяких сладостях и говорить нечего — было в диковинку, как гостинец детям. А главное — все были темные, один-дна грамотея на всю Черемшанку.

«А чего ж мы, старые люди, иной раз начинаем хвалиться тем, что раньше было? — ловя себя на каком-то противоречии, думал Корней.— Что хорошего мы в той жизни видели? Да 'ничего! Потому, верно, и видится прежняя   жизнь   получше,    что   то   была    наша    моло-

дость,   а  она  всегда  кажется  краше,  чем вся остальная жизнь!»

Для Корнея грамотная пора наступила не тогда, когда он ходил холостым по деревне и горланил под гармонь припевки, а много позже.

Будто озаренный мгновенной и яркой вспышкой огня, увидел Корней тот незабвенный день, когда он привел в Черемшанку со станции первый трактор. Всю машину, как только она вошла в улицу, забросали цветами, зелеными ветками, нарядили, как невесту к свадьбе. Кто-то прицепил на грудь Корнея красный кумачовый бант, воткнул в густой чуб белую ромашку, и, хотя Корней весь пропах керосином и копотью и был чумазый как черт, он сам себе в тот день казался красивым.

Будет умирать — не забудет, как кричали и плакали от радости люди, обнимали друг друга, как седобородые старики сдергивали перед ним шапки и трясли его руки. Толпа валом валила за машиной до самого полевого выгона. Изредка оглядываясь, Корней видел сквозь застилавшие глаза слезы цветистый кашемировый платок жены, своих ребятишек, что ни на шаг не отставали от трактора. Словно не он вел машину через эту ликующую толпу, а сами люди вынесли его на своих плечах к бурьянистому выгону, и Корней задохнулся от расхлестнувшегося перед ним простора.

О, как любил он гул и дрожь этой чудодейственной машины, как радовался своей власти над ней! Когда, опустив лемехи, он тронул ее с места, толпа притихла на мгновение, потом дрогнула, развалилась и вдруг ахнула одной мощной грудью: «Давай! Давай! Жми, Корнеюшка!» Он рывком двинул трактор, распарывая слепящими плугами вековую каменистую залежь, оставляя позади черную сырую волну чернозема...

И вот будто не было вовсе этого счастливого, праздничного дня в его жизни, и он снова брел куда-то наугад, полный неуверенности и томительного ожидания...

Солнце уже село, темные избы по-старушечьи кутались в сумеречные синие платки, мороз крепчал к ночи, пощипывая щеки, снег под валенками поскрипывал звучно, упружисто, как крахмал.

Корней не заметил, как оказался на краю знакомого оврага, и вкопанно остановился, пораженный тем, что в доме его, на другой стороне оврага, горит огонь.

«Что за дьявольщина! — Он протер кулаками глаза, но огонь не пропал.— Что бы это могло значить?»