Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 170

Анна Агайрон… Она была двоюродной сестрой. Почему есть слово «братоубийца», но нет слова для убийцы сестры? Или есть? Сестроубийца? Почему нет никого, почему некому прогнать тишину, ускорить наступление рассвета, остановить пляску стен и портретов? Почему у вина такой странный вкус, почему оно горькое, почему от него так кружится голова?.. Кто это тихо крадется сзади?

— Кто ты такая? — вскочил принц. Девушка в платье служанки испуганно шарахнулась, но кувшин не выронила.

— Ваше величество просили еще вина, — сделала она реверанс, потом, не разгибаясь, залепетала. — Я Женевьев, старшая горничная, ваше величество. Вы меня не помните? Я вчера тоже приходила… На девушке, как и на прочих служанках во дворце, было желтое платье с белым передником. Светлые волосы уложены в высокую прическу, в нее вплетены нити жемчуга. Хорошенькая. Большие глаза, вздернутый носик.

— Ты тоже считаешь, что я отцеубийца?

— Ваше величество! Что вы такое говорите? — в незабудковых глазах расцвело удивление, смешанное с испугом. — Зачем вы так шутите?

— Что у тебя за спиной, Женевьев?

— Портрет, — оглянулась девушка, прижимая к груди кувшин. — Портрет его величества короля Лаэрта I.

— Что он говорит?

— Ничего, ваше величество! Портреты не разговаривают…

— Точно? Прислушайся!

— Сотворившими клянусь, молчит он, ваше величество! Араон стащил с руки браслет. Сапфиры, изумруды, рубины — пестроцветье драгоценных камней, тяжелая оправа, напоминавшая о кандалах, которые поджидали самозванца.

— Возьми, Женевьев. Поставь кувшин и возьми.

— Я не могу, ваше величество!

— С королями не спорят, дура. Возьми и убирайся! Девушка убежала. Заглушая ее торопливые шаги, часы пробили три. Как далеко еще до утра! Как долго еще ждать рассвета!..

Портреты вновь зашептались. Араон все понял: они замолкают при посторонних, а стоит ему остаться в одиночестве, начинают вновь! Подлые, подлые портреты!

Завтра же он прикажет вынести их на задний двор и сжечь. Облить горючим маслом и сжечь, чтобы остался только пепел, только густой жирный пепел… Зачем ждать? Араон схватил колокольчик и яростно потряс им. Гвардеец вошел немедленно.

— Портреты снять, вынести во двор и сжечь! Немедленно!





Высокий длиннолицый скориец был слишком хорошо вымуштрован, чтобы спорить или выказывать свое удивление. Он вернулся через несколько минут с двумя слугами, и те принялись снимать все портреты, украшавшие стены кабинета нового короля. Осторожно, слишком осторожно. Гадкие картины, решившие свести его с ума, не стоили подобной деликатности.

— Вы сказали — сжечь, ваше величество? — переспросил тот же гвардеец, когда вся пятерка картин была снята и поставлена у двери.

— Да, да, да! Сжечь! Сейчас же!

— Слушаюсь, ваше величество, — отсалютовал гвардеец. Портреты унесли. Араон прислушался. Тишина. Едкая, ядовитая тишина, но с ней уже ничего не поделаешь, и это лучше, чем шепотки за спиной. Нужно еще выпить, тогда и тишина не страшна. Только вот руки не слушаются… удастся ли взять колокольчик? Проклятая бронзовая игрушка выпала из пальцев, покатилась по столу и упала на пол, но все же успела звякнуть.

— Ваше величество?

— Налей мне вина. Налей. И себе налей. Пей!

— Не могу, ваше величество, я на посту, — в кубок плеснулось еще горячее, пахнущее гвоздикой и корицей вино.

— Что, боишься со мной пить?

— Нам запрещено уставом.

— А я — разрешаю!

— Слушаюсь, ваше величество! — гвардеец поднес кубок к губам. Король внимательно следил, сделает ли он глоток. Сделал. Осушил до дна — залпом, словно не вино пил, а горькое лекарство. — Разрешите идти?

— Иди… Во сколько светает? В шесть? Еще два с лишним часа… как же провести их, не сойдя с ума? Вино… нужно его допить, пусть кубок и пляшет в руках все тот же проклятый бранль, и, кажется, напевает ту же отвратную и правдивую песенку… но вино молчит, оно всегда молчит, как молчало, когда принц опрокидывал в кувшин украденную у епископа бутылку и выливал туда флакон чемеричной настойки. Лучше бы тогда — вскипело, обожгло руки, лучше бы он сам выпил кувшин до дна и умер, чем терпеть эту ночь, тишину, проклятые листовки, где кроваво-алым выведено слово «отцеубийцы»… Кубок выпал из рук, вино разлилось, но Араон этого не заметил: он уже спал, уронив голову на столешницу. Вошедшая Женевьев испуганно прижала руки ко рту: на мгновение ей показалось, что белая скатерть залита темной кровью, вытекавшей изо рта короля Араона III.

Пролог: долгий путь Шаннай

— Риттеры, риттеры! — радостно вопили мальчишки на улице. — Гляди, церийские баньеры! Шаннай сжалась на скрипучем сундуке, который служил ей постелью, накрылась с головой. Глупая слабость, ведь через стену ее не видно, а если уж войдут в дом, так под плешивой козьей шкурой не спрячешься. От конского топота на миг засвербило в ушах, потом всадники проехали мимо и свернули на соседнюю улицу. Это еще ничего не значит, а если подумать, то значит только дурное: ехали к дому брегона, а зачем же еще судье и хранителю законов призывать риттеров из самой Церии, если не для изгнания неверных? Забывчивы люди. Да и как им не быть забывчивыми, если у них отобраны последние вехи памяти? Четыре века назад в одночасье заговорили все на одном языке, а век назад и стали писать единообразно. Святые чудеса, говорили люди. «Чумное проклятье, — сплюнула Шаннай. — Выжигают память каленым железом…»

Сгорели старые свитки, ставшие в одночасье неразборчивыми. Те пергаменты, что еще годились для письма, выскоблили и пустили в дело, выписывая на них новые знаки. Одни на весь мир, от края до края — как раньше заговорили все на одном-единственном наречии. Пропадали значения имен, терялись смыслы слов, на смену им приходили другие.

Никто из жителей деревни не знал, почему бродячую знахарку зовут Шаннай, что это значит. Так назвала ее мать, родившаяся в вольном городе Шамия, а тот взял свое имя от реки, в устье которой стоял. Реку звали Шамибо, и значило это «желтая вода», но помнила об этом во всем городе только мать Шаннай, а теперь и вовсе никто не помнил, да и знать не хотел. Слово стало бессмыслицей, набором звуков, словно в птичьей трели — а что с того людям? Что им до того, что Шаннай — имя, значащее «дочь Шамии», дочь вольного города, лежавшего к западу от Сеорийской равнины? Через земли диких бруддигов, через море можно до него добраться. Можно, но уже незачем: вольный город Шамия ныне беспамятен, слеп, как крот и зол, как цепной пес. Шаннай, помнящую, как писали раньше, читавшую на мертвых языках, назвали там ведьмой и едва не забили камнями. «Неведомыми тропами водит нас Господь, — вздохнула Шаннай. — Отец Себеаса, чудотворца нашего, перебрался из Церии в Шамию, а я вот — обратно…» Нужно было одеваться и уходить — от тепла каменного очага, от верных учеников, перенимавших ее ремесло, а с ремеслом и тайное знание. Шаннай слезла с сундука, потопталась босыми ногами по засыпанному осокой полу. Срезанные с утра свежие стебли хрустели под пятками. Жаль покидать эту деревню, но, значит, такая ее судьба — опять месить грязь, забираясь все дальше к северу, дальше от ревностных в вере князей, от их риттеров в золотых полукафтаньях… Женщина полезла в сундук. Ботинки у нее были добрые, кожаные, с медными пряжками. Слишком хорошие и приметные для бродячей знахарки, но сбивать ноги на каменистых дорогах Церии не хотелось. Шаннай вздохнула, погладив шамму и бурнус, в которых приехала сюда. Местные так не ходят, и для риттера накидка с широкой красной полосой посредине — все равно, что свежий след для гончей. Жалко расставаться с теплой удобной одеждой, привычной с детства, но в Церию Шаннай приехала явно, с купцами, а уходить придется крадучись. Беглянка натянула поверх льняной рубахи шерстяную тунику, взяла плащ, сунула в котомку книгу, оставшуюся ей от матери, где была записана вся целительская мудрость лекарей Шамии, ее предков, веками избавлявших людей от хворей без всяких чудес и молитв, знанием и трудом рук. Выбраться бы за пределы владений князя Церского Хильдерига, а там, может, и удастся осесть в похожей деревне, где можно пользовать коз, коров и рожениц, детей, переевших зеленых орехов и застуженных младенцев. Жалко только с учениками расставаться, и боязно за них — ну даст Господь, не накажут, если Шаннай уйдет. Поругают, побранят, заставят отстоять в ближайшем храме на коленях всю службу, да простят. Они, пятеро крестьянских детей, здесь свои, Шаннай — чужачка, ей и первый кнут, и первый камень.