Страница 39 из 40
Статейка в «Литературной энциклопедии» заклеймила Окунева как «типичного представителя той мелкобуржуазной интеллигенции, к-рая, примыкая к пролетарскому революционному движению в период его подъема, не срастается с ним органически, а остается невыдержанной и неустойчивой в своей революционности. Для О. характерны скачки от одного жанра к другому, поверхностная их разработка, отсутствие единой идейной направленности и эклектизм лит-ых влияний <…> он создал ряд идейно расплывчатых произведений на случайные темы». До 1980-х г. произведедения Я. Окунева не переиздавались.
Роман «Грядущий мир», считая с иллюстрациями, занимает в первом издании 1923 г. менее 70 книжных страниц. И все же ни один уважающий себя историк и исследователь советской научной фантастики не прошел мимо этой книги, а В. Ревич даже объявил ее первым советским утопическим романом («Перекресток утопий: Судьбы фантастики на фоне судеб страны», 1998). Правда, критику пришлось тут же оправдываться за «присвоение утопии Окунева номера один» и упоминать о «Стране Гонгури» В. Итина (1920), а также особняком рассматривать вышедшее в том же году «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» Ив. Кремнева (А. Чаянова). Между прочим, и у этого, и у других исследователей фантастики в контексте утопий двадцатых годов не упоминается такое значительное произведение, как поэма В. Хлебникова «Ладомир» (1920) — поэзию «фантастоведы», за редкими исключениями наподобие В. Маяковского или В. Брюсова, традиционно игнорируют.
Наиболее толерантно отнеслись к роману Окунева Г. Прашкевич («Адское пламя», 2007) и И. Халымбаджа («Яков Окунь: Что мы о нем знаем?», 1992). Первый, чуть устрашенный образами Всемирного города и одинаково одетых мужчин и женщин — тот же, если на то пошло, современный «унисекс» — похвалил роман за динамично-гротескный стиль и увидел в нем изображение «поистине счастливого мира, единственной реальной драмой которого остается драма неразделенной любви. Впрочем, и такое несчастье — лечится». Стиль Окунева хвалит и И. Халымбаджа: «Написанные в броских "экспрессионистских" тонах (в "Грядущем мире" вмонтированные в текст газетные объявления набраны крупными буквами), с энергичным диалогом, без попыток психологической детализации характеров, в авантюрном ключе, книги Окунева читаются легко». Но для Халымбаджи роман — своего рода документ эпохи, отразивший бытовавшие в 20-е годы представления о скорой Мировой революции, ее неизбежности и неотвратимости, о грядущей Коммуне в виде единого разросшегося города, покрывшего улицами всю сушу и «съевшего» всю природу, у которой силой вырваны все «милости».
Впрочем, Я. Окунь трезво понимал, что сделать абсолютно всех счастливыми неспособно никакое будущее общество.
Ныне книги Якова Окуня воспринимаются скорее как народно-плакатные. Одноцветные образы друзей и врагов, — без полутонов; скупой телеграфный стиль и твердая вера в близость (завтра, ну, в крайнем случав, послезавтра) Мировой революции — во всем видны искаженные пропорции, смещенные и деформированные жизненные реалии. Желаемое сплошь и рядом выдается за действительность.
В известной статье «Фантастика, рожденная революцией» (1966) Р. Нудельман отмечает, что Окунев «сумел предугадать широкое развитие телевидения, биоэлектрического управления механизмами, гипнотического обучения во сне; он развивал гипотезу идеографии, то есть прямого мысленного общения; интересны высказанные им мысли о воспитании детей в обществе будущего, близкие к тем, которые в "Туманности Андромеды" развивает И. Ефремов». Однако, психология людей будущего в изображении Окунева бедна, изобилует странными пережитками агрессивности, тщеславия (таков образ гениального ученого XXII столетия), а общественно-социальные понятия не выходят за рамки вульгарно понятого «коллективизма»: человек счастлив, когда ощущает себя нужным винтиком общественного механизма. Несомненно, именно с этой массовой безликостью связаны и представления об отмирании семьи, половых различий и т. д.; в общем это дает цельную картину будущего как гигантской, четко организованной и технически могущественной, но обесчеловеченной коммуны. В ней нет главного — расцвета человеческой личности.
Мельком посетовал на «механический рационализм, который порой заслоняет человека» и А. Бритиков («Русский советский научно-фантастический роман», 1970). Но больше всего досталось Окуневу от В. Ревича, который в своей книге посвятил немало страниц «Грядущему миру». Здесь и насилие над природой, и «бездуховная научная гонка», и отсутствие «серьезной попытки рассказать хотя бы о науке будущего» и внутреннем мире людей XXII века, и тоскливый казарменный коммунизм, и «вивисекция души», и «вихри любовных кадрилей», и полная эрозия семейных и родственных привязанностей, и пропаганда насилия над природой, и воспевание «восторженно мычащего стада».
Вихри обвинений доходят до абсурда — Окуневу ставится в вину… «скрытое» цитирование Маркса. Словно коммунистическая утопия не есть, по определению, самая что ни на есть открытая цитация классиков марксизма! Зато другую скрытую «цитату» фантастовед не приметил — мечущийся в поисках рабочей кепки миллиардер Ундерлип в повести «Катастрофа», этот Ундерлип, завернутый в шарф — пародирует знаменитый маскарад тов. В. И. Ленина, принявшего в 1917 г. облик «рабочего К. П. Иванова».
Так что же — не все так просто? Как видно, не все.
Многие упреки в адрес Окунева верны и правомерны (хотя в публицистическом накале некоторые авторы забывают, что роман действительно является «документом эпохи» и отразил все ее искаженные представления о подобающем человеку будущем). Утопия Окунева, безусловно, тоталитарна. От наготы детей, подростков и их наставников до «идеографов» и одинаковых одежд взрослых — во всем воплощен идеал тотального единообразия и прозрачности. Общество Окунева еще страшнее, чем кажется: изнаночная сторона этого счастливого нового мира — радикальная евгеника («безнадежно больных — идиотов, физических уродов — мы умерщвляем в младенчестве безболезненным способом») и карательная психиатрия будущего советского образца. «Только больные люди», объясняет ученый Стерн, не чувствуют потребности стать частью общественного механизма, и тогда — «мы их лечим…»
Да, Окунев честно воплотил в литературу большевистскую утопию. А воплотив, утопии испугался. Даже В. Ревич вынужден признать, что писатель «остался недоволен им же сочиненными порядками» и испытывал «известные сомнения в совершенстве придуманного им механизма». Свидетельство тому — не одна лишь беседа Евгении Моран со Стерном и «неудобные» вопросы девушки о воспитании детей и превращенных в «силовые единицы» людях. Роман последовательно воспевает отличие.
Отличен от других гениальный изобретатель Лессли. Отличаются от других Евгения и Викентьев. Причем эти «волосатые существа с грубыми, топорными линиями лица», восставшие от двухвекового сна, как выясняется, превосходят и красотой, и богатством внутреннего мира физически и духовно совершенных людей XXII века. «Женщины вашей эпохи красивы» — говорит Евгении Лессли, предпочитающий женственную мягкость и сострадание гостьи из прошлого энергичности и самостоятельности безликих современниц. В финале романа Окунев выдает себя: эти страницы читаются не как триумф утопии, а как написанная задолго до Орвелла, орвелловская по существу история «сдачи и гибели русского интеллигента». Выбора у Викентьева нет — его прошлое умерло.
Впрочем, все достоинства и изъяны утопии почти столетней давности сегодня для нас очевидны. Неочевиден другой любопытный момент, который остался незамеченным фантастоведами. Самые проницательные из них бегло отмечали сходство утопии Окунева с «эрой Великого Кольца» в «Туманности Андромеды» И. Ефремова. Дело не только в поверхностном или глубинном родстве утопий как таковых и общих приемах жанра: Окунев, наряду с А. Толстым, создал прототипический роман советской фантастики. Две сюжетных линии романа предвосхитили два ее магистральных направления — утопическое и революционно-героическое. Прошло совсем немного времени, и находки Окунева (а также, конечно, А. Малышкина, автора «Падения Даира»), принялись тиражировать С. Буданцев («Эскадрилья всемирной коммуны», 1925), П. Н. Г. («Стальной замок», 1928) и другие авторы; особое значение имело для них описание воздушного налета советской авиаэскадрильи на Париж, повторенное Окуневым и в повести «Катастрофа».