Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 40



Яков Окунев

Грядущий мир

Катастрофа

Грядущий мир 1923 — 2123

Часть первая

I. аз профессора Морана

— Алло!

— Алло! У телефона профессор?

— Да, я — Моран. Что угодно?

— Я — Викентьев.

— Викентьев? Не имею понятия… Впрочем… Ага! Это о вас говорил профессор Звягинцев?

— Я самый…

— Ну?

— Я согласен.

— Вы посвящены во все? Вы не боитесь? Твердо решили?

— Да, профессор.

— У вас нет ничего, что связывало бы вас? Ведь это на двести лет. У вас нет близких?

— У меня нет никого. Разрешите прийти к вам.

— Хорошо. Сегодня между шестью и восемью. Не раньше и не позже. Адрес…

— Я знаю. Мне сказал профессор.

— Жду.

— До свиданья, профессор.

Отбой. В разных концах огромного города два человека почти одновременно положили телефонные трубки.

Викентьев — высокий и плоский, узкие плечи, лицо тусклое, серое, точно покрыто пылью, на впалых щеках пламенные пятна лихорадки, глаза горят беспокойным блеском.

Профессор Моран — жизнерадостный, звонкий катышек, словно налит ртутью; черные волосы на висках припудрены сединою, усы подстрижены по-английски и прохвачены изморозью, но черные агатовые глаза живы и молоды.

В кабинете профессора пахло сигарой, плыли и таяли опаловые кольца дыма. Но что это за странный, едва уловимый аромат? Эфир? Или, может быть, хлороформ? Тошноватый вязкий запах. Но в этом запахе примешан запах каких-то цветов, как будто ландышей, только сильнее, гуще. Он не неприятен, этот запах, немного пьянит и вызывает легкое головокружение.

У дверей в соседнюю комнату, задернутых серой суконной портьерой, этот запах сильнее, ощутимее. Это не только запах — это холод. Холод струится из-за портьеры, как будто там за дверьми ледник. И когда разговаривают у этих дверей, из-за них отдается глухой отголосок. Может быть, там пустой холодный огромный зал?

Три месяца тому назад в одной очень распространенной газете сделали шум. Под крупным заголовком было напечатано вот что:

Профессор возмущен. Весь день телефонные звонки! Корреспондент такой-то газеты извиняется за беспокойство, но… Профессор бросает трубку. У подъезда — господин в котелке, с портфелем. Поклон, улыбка собаки, ждущей подачки. Господин не задержит профессора. Несколько слов… Открытие профессора очень интересует прессу. Не окажет ли профессор любезность?.. В интересах науки… Профессор вскакивает в пролетку первого попавшегося извозчика и называет вымышленный адрес.

Потом — эти письма! Дождь писем! Разочарованная дама не видит никакого смысла в жизни среди современных условий и потому желала бы… Поэт страстно желает взглянуть в тайну грядущего, и если анабиоз не опасен для здоровья, то… Анархист, неспособный на компромиссы, не мирится с подавлением личности, а и царстве будущего… Делец предлагает выгодное дело на широких началах…

В корзину, в корзину все эти идиотские письма!.. Но их поток не прекращается, он растет, это какая-то бумажная Ниагара!..

Профессор убедительно просит редакцию напечатать опровержение. Заметка о газе является плодом недоразумения. Профессор Моран работает десять лет над вопросом об анабиозе, но пока дело дальше лабораторных опытов не пошло, преждевременно говорить о каком-либо значительном открытии.

Из редакции отвечает звонкий молодой тенор. Ах, это профессор Моран? Сам профессор? Тысячу извинений! С профессором говорит помощник редактора. Сию минуту подойдет редактор. Через минутку в телефоне гремит бас. Не разрешит ли профессор лично редактору — лично! — заехать к нему по поводу опровержения? Зачем? Редакция располагает авторитетнейшими данными в доказательство того, что заметка о газе не выдумка…

Трубка с грохотом падает на крючок аппарата. Профессор посылает редактора к черту.



Самое неудобное обстоятельство во всей этой истории, — что профессор знает, где зарыта собака. Если хочешь сохранить тайну, не следует делать докладов даже в таком кружке специалистов, даже под условием сохранения тайны.

После короткого разговора по телефону с редактором, профессор Моран выпалил наедине в своем кабинете весь свой наличный запас крепких выражений, выкурил одну за другой две сигары и решил, что дело, в сущности, не стоит выеденного яйца.

— Я — Викентьев.

— Отлично. Вы аккуратны. Садитесь в это кресло. Курите? Нет? Прекрасно!

У профессора зажжена кабинетная лампа. Она поворачивается вот так. Вся комната пропадает в темноте, свет золотит только один угол и выхватывает из этого угла лицо Викентьева.

Из темноты хорошо видно, что у Викентьева суровый рот. Тоненький алый шнурочек губ сбегает по краям вниз. Иногда он дрожит, этот шнурочек, дергается в легкой судороге, чуть-чуть размыкается и показывает ровный белый ряд зубов. Этот человек не умеет смеяться.

Профессор делает вывод:

— Отлично! Очень…

И потирает свои маленькие сухие ручки, точно умывая их.

— Вы хорошо взвесили?

Викентьев вздергивает узкими плечами и перебивает профессора:

— Я уже говорил вам об этом. Взвесил! Обдумал! Решил!

— Вы никому не говорили?

— Мне некому сказать. Я совсем одинок. Как в пустыне… Алый шнурок крепко сомкнулся. Синие утомленные веки опустились и закрыли на минуту глаза.

— Очень хорошо, господин Викентьев. Но, может быть, вы хотите знать, насколько гарантирована ваша жизнь?

Профессор ошибся. Этот человек иногда смеется. Но какой смех! Оскал зубов. Несколько коротких, хныкающих звуков:

— Хмы-хмы! Через двести лет? Не все ли равно?

У стены стоит большой дубовый шкап. Профессор возится у шкапа и подает Викентьеву сначала шубу, потом шапку с наушниками, потом противогазную маску:

— Наденьте это.

— Зачем?

— Мы пойдем в лабораторию. Я покажу вам опыт, чтобы вы убедились… то моя нравственная обязанность.

Профессор тоже напяливает на себя шубу и шапку, и становится еще круглее.

— Маски пока не надевайте, — говорит он. — Возьмите ее с собой.

За тяжелой портьерой — дверь, обитая войлоком и клеенкой. Там, за этой дверью, такой холод, что как только профессор открывает ее, седые облака пара врываются в кабинет.

Поворот выключателя. Вспыхивает люстра на потолке и льет мертвый, синий, как пламя спирта в темноте, свет.

Среди столов со стеклянными ящиками, среди огромных тонкогорлых бутылей и металлических цилиндров, среди путаницы ремней, соединяющих маленький динамо с нагнетательными приборами, среди банок, колб, среди змеевидных, спиральных, дугообразных трубок — среди всего этого хаоса — тесно.

Горючие глаза Викентьева скользят с предмета на предмет и вдруг впиваются в огромную гробницу, занимающую чуть ли не половину лаборатории. Точно два факела горят теперь глаза Викентьева.

Боковые стенки гробницы из какого-то черного гладкого металла, верхняя крыша — прозрачна. Гробница наполнена голубовато-молочной мутью.

На передней стенке серебряная дощечка. На ней выгравировано:

Агатовые зрачки профессора потускнели. Глухо и надломленно прозвучал его голос:

— Моя дочка. Была безнадежно больна… Туберкулез… Через 200 лет она будет жить.

— Но эта болезнь! У меня тоже туберкулез. — Кончики тонких губ Викентьева скорбно опустились вниз.