Страница 117 из 131
Помню, как гневно осуждала она Нику, девицу лёгкого поведения, которая жила у нас во дворе и которую на самом деле звали Ниной. (Вот! Не только моя бабушка гнушалась своим скромным именем.) «Вырядилась! А глаза‑то пустые». Но когда с Раей Шептуновой, которая пошла по Никиным стопам, стряслась беда и мать, грубая женщина, торговавшая на углу пивом, сгоряча выгнала дочь из дому, то не кто иной, как тётя Валя, приютила её. «Душа‑то хорошая у девчушки. Душа…»
Тогда я не поверил этому. Какая душа у Райки Шепту–новой! Вот у Уленьки Максимовой, любови моей и надежды, была душа, она так и светилась в её больших глазах, а рыжая и неряшливая Рая, спутавшаяся с Кожухом… Её не любили у нас, и кто, кроме Кожуха, польстился бы на неё!
Поезд снова остановился.
— Да что он у каждого столба!.. — возмутилась Вероника Потаповна.
Это был, конечно, риторический вопрос, но нашёлся человек, который ответил на него.
— Слишком велика насыщенность, — сказал он несколько туманно, но очень учтиво.
На вид он вполне сошёл бы за компаньона наших путешественников. Лет ему было за семьдесят, но держался он молодцом. Следил за собой, как говорила бабушка. Седые усики, галстучек, прекрасная выправка и не менее прекрасные манеры. Первое, что он сделал, когда вошли дамы, галантно поднялся и предложил Веронике Потаповне место у окна. Не Валентине Потаповне и не Александре Сергеевне — ей.
— Благодарю вас, — сказала моя бабушка. Сняв шляпу, поискала глазами, куда бы положить её.
— Вы позволите? — Он благоговейно принял головной убор и пристроил его на верхней полке.
Валентина Потаповна подмигнула Александре Сергеевне. К счастью, скоро её вниманием завладела женщина в плаще, так что сестра получила возможность спокойно и пристойно поговорить с человеком. Она заметила, что Москва сильно изменилась. Кремль, правда, остался тот же. Царь–пушка, Царь–колокол… Но рестораны уже не те. И гостиницы тоже.
Незнакомец слушал с живейшим и учтивейшим интересом, как ни один мужчина не слушал её уже много лет. Пожалуй, с тех самых пор, когда в нашем доме появился Кис–Кис.
Это был настройщик роялей. Плешивый и коренастый, широкоскулый, он казался ниже бабушки, хотя на самом деле был выше её. Я потому так уверенно говорю об этом, что помню спор, который вели при мне сестры. Валентина Потаповна утверждала, что Кис–Кис едва достаёт до носа бабушки, а та сердилась и говорила: «Чепуха!» И прибавляла в уязвленном женском самолюбии: «Вот твой Дима… Длинный, а что толку!»
Валентина Потаповна бледнела. Да как смеют сравнивать её мужа, безотказного труженика, у которого целая тумбочка благодарностей, фронтовика, прошедшего всю войну, с этим… С Кис–Кис!
Не знаю наверняка, но, думаю, сама она и пустила в обиход эту кличку, её остренький язычок угадывается тут.
Он чинно пил у нас чай, раскрасневшийся и потный, и вдруг оживился: по широкому подоконнику между обёрнутыми синей бумагой горшками со столетником (другие цветы у нас не приживались) шла с задранным хвостом кошка. О бумагу шуршала шерсть.
— Кис–кис! — позвал, так весь и подавшись вперёд, наш гость. — Кис–кис!
Валентина Потаповна насмешливо улыбнулась, а бабушка представила зверя:
— Это Мурка. Мурка, иди сюда!
И Мурка, спрыгнув с подоконника, подошла.
Недавно я вычитал в одной книжке, что, может быть, хоть при описании собственной жизни дозволено руководствоваться велениями сердца больше, чем законами искусства. Мне нравится эта мысль. Я воспринимаю её как некое напутствие авторитета и, пользуясь им, хочу немного рассказать о кошке Мурке. Без неё портрет нашего дома будет неполным.
Начну с того, что кошка Мурка — это не одно лицо, вернее не одно существо, а несколько, пять или шесть, которые последовательно сменяли друг друга в течение многих лет. Но это всегда была кошка (хотя бабушка всегда брала кота, котика, как она говорила, заранее и слишком преждевременно, как выяснялось, радуясь тому обстоятельству, что он не будет котиться и не придётся звать Александру Сергеевну топить котят), всегда была дымчато–серой и всегда звалась Муркой. Хозяйка разговаривала с ней как с человеком. Хвалила, ругала, ворчала, если та «путалась под ногами», и безропотно вставала под утро в рубашке, кудлатая и морщинистая, босая, страшная, чтобы пустить «шлюндру» в дом.
Все Мурки были ужасно привередливы, особенно последняя, которая жила с ней уже после моего отъезда. Она, например, пила кипячёное молоко и терпеть не могла сырого, не ела жирного мяса, зато обожала пирожные. Тут её вкус совпадал с хозяйским. Вдвоём сидели они у потрескивающей печки в пустой квартире, бабушка спрашивала ласково: «Ну что, Мурмулена?» — и та понятливо отвечала: «Мур–р».
Не всегда была такая идиллия. Порой вспыхивали ссоры, и бабушка подолгу не разговаривала со своей четвероногой товаркой. Та виновато ходила за ней следом. Под ноги попадала, взмяукивала, и тогда бабушка, подпрыгнув, будто сходила с эскалатора, ей же делала выговор: «Не вертись под ногами».
Ни Дмитрия Филипповича, ни Валентины Потаповны уже не было в живых. Умер дядя Паша Сомов, напоследок погладив слабеющей рукой толстый зад медсёстры, которая колдовала над шприцем. Умерли старые приятели Кирюшины. Александра Сергеевна умерла — легко и спокойно, умело, как все делала. Лишь моя бабушка осталась. Я вижу её: одна, ветер треплет седые космы (к восьмидесяти годам она перестала краситься), беззубый рот запал, на ней ночная рубашка, а у ног Мурка. Живыми и острыми ввалившимися глазами смотрит она вдаль. Боже мой, как же страшно ей! Ведь она последняя, все её сверстники давно уже там.
Прочь, прочь! До этого пока далеко, моя бабушка ещё молода, ей всего семьдесят три, жива сестра, жив зять, жива бессловесная и надёжная Александра Сергеевна, и поезд хоть и медленно, хоть и останавливаясь у каждого столба, но подбирается к Калинову, земле обетованной. Галантный кавалер в галстучке и с седыми усиками слушает, наклонив голову, её негромкий рассказ о поразительной кошке Мурке, которую она вынуждена оставить на попечение соседей. Негромкий, поскольку её сестра, все так же сострадательно внимающая худой женщине в плаще, терпеть не может кошек. Это странно, но это так. Добрая и отзывчивая Валентина Потаповна никогда не держала у себя живых существ, предпочитая иметь дело с цветами. Вот они зеленели у неё пышно. К кошкам же она испытывала прямо‑таки гадливость. Оттого поначалу шутливое Кис–Кис вскоре приобрело в её устах оттенок уничтожительный.
Впервые в нашем доме он появился в качестве клиента, желающего сплавить кое–какие вещички. Платье, кофточка, комбинация — словом, предметы женского туалета. Это вызвало некоторую насторожённость бабушки, которая пуще всего боялась, как бы ей не всучили ворованное. Клиент успокоил её. «Это жены, — сказал он и уточнил с волнением в голосе: — Покойной». После Вероника Потаповна утверждала, что на глазах у него блеснули слезы, но это враки. Однако и волнения достало, чтобы моя сентиментальная бабушка, сама вдовствующая уже несколько лет, прониклась к нему сочувственным уважением. Чаю предложила. Он рассыпался в благодарностях. Они беседовали, бабушка с пониманием улыбалась и делала мускулами лица движение, которое мне трудно передать на бумаге. Словно какая невидимая волна пробегала от линии глаз вверх и, разгладив лоб, пропадала в завитых, тогда жгуче–черных крашеных волосах.
Кис–Кис зачастил к нам. Вещей покойной жены он не приносил больше. Пили чай, говорили, вспоминали, как было до войны. Приглашал Кис–Кис и к себе, и мы с бабушкой его посетили. Жил он на Пушкинской, недалеко от драмтеатра. Тёмная комнатушка помещалась в странной нише между вторым и третьим этажами. Я очень удивился, не найдя здесь ни одного рояля, мне казалось, их у него множество («А вот есть у меня один рояль…» — нередко говаривал он). Вместо них моему взору предстал старинный черный гардероб, на котором стоял таз. Хотя комната, как я сказал, непостижимым образом помещалась между вторым и третьим этажами, потолок протекал, и вода скапливалась в тазу. Кис–Кис использовал её в хозяйственных нуждах, ибо колонка располагалась в дальнем углу двора, а деревянная лестница, ведущая в эту мансарду, была крута и узка. Я хорошо помню своё опасение, что именно из этой воды Кис–Кис приготовил чай, которым потчевал нас.