Страница 24 из 50
Вологолов встал и открыл форточку. Я вспомнил, что он давно уже бросил курить.
— Вы разрешите? — спросил я у него с преувеличенной учтивостью и показал глазахми на бутылку.
— О чем ты говоришь!
Он сам налил мне и даже великодушно чокнулся со мною.
— Благодарю, — сказал я.
Он посмотрел на меня удивленно и с некоторым беспокойством.
— За что?
Я усмехнулся.
— За все.
Идя в больницу, я внутренне подобрался, чтобы не выказать нечаянно жалости или чрезмерной тревоги за исход операции. Я полагал, что Лена тоже догадывается о грозящей ей опасности. Первые минуты разубедили меня в этом, но странно, чем беззаботнее, веселее и дальше от болезни в разговоре и планах своих была Лена, тем настойчивее сверлила меня мысль, что Лена знает обо всем не хуже меня. Тайный женский наряд под больничным халатом, модное платье, которое она шила, планы на будущее (она похвасталась, что занялась испанским языком и что языки ей вообще даются легко) —все то, что, казалось, должно свидетельствовать о полном её неведении, странным образом убеждало меня, что она знает все. Мгновениями мне чудилось, что она забыла о моем присутствии и говорит не для меня, а для кото‑то другого, кого она стремится убедить в чем‑то.
— Давно в отпуске? — спросил Вологолов после долгого молчания, в продолжение которого мы с матерью курили, а он десертным ножом срезал с крупного яблока белую завивающуюся кожуру.
— В Алмазове я был два дня, — ответил я на вопрос, который, показалось моте, прятался в учтивых словах об отпуске.
Вологолов взглянул на меня и ничего не сказал. Он никогда не лез в мои дела, не делал замечаний, не требовал к себе почтительности — словом, все шесть лет, пока я жил в его доме, не замечал меня, а что могло быть удобнее для меня?
Мы дошли до хозяйственных построек, и я собрался повернуть обратно, но Лена заявила вдруг, что устала, и села на узкую облезлую скамью.
— Не смотри на меня, — сказала она, глядя на сваленный у забора металлолом. — Со мной ничего. Отдохну и пойдем.
Как почувствовала она мой взгляд?
С утра я съел лишь пачку засохших вафель, купленную в придорожном буфете на полпути из Алмазова, да пару пирожков на вокзале, и теперь меня быстро разбирало— от водки, которой щедро угощал меня Вологолов. Я чувствовал, что зреет скандал, и ждал этой минуты — с каким‑то злым сладострастием. Или действительно так уж устроен человек, что невольно ищет, на ком бы выместить горечь своего крушения? Впрочем, люди, сидящие рядом со мной, более кого‑либо другого были причастны к этому крушению. В тот момент я понимал это слишком хорошо.
На перевернутой вверх дном заржавленной автомобильной кабине прыгал и клевал что‑то воробей.
— Семена ищет, —сказала Лена. — С акации.
Акация росла у самого забора — хилое, однобокое деревцо.
— Рано ещё, — сказал я. — Стручки не созрели. — А сам исподволь, с беспокойством следил за ней. Лицо её немного побледнело, или это казалось мне?
— С того года сохранились, — проговорила она.
— Что?
Кажется, я произнес это слишком напряженно. Губы Лены слабо улыбнулись.
— Стручки, — объяснила она. — Семена.
Воробей вспорхнул и перелетел на акацию.
Река круто поворачивала. Табаня, я поднял весло. На лопасть села темно–синяя бабочка. Её тонкое тельце было неподвижно, а сдвоенные продолговатые крылышки то поднимались, вздрагивая, и на секунду замирали так, то снова опускались. Я не шевелил веслом — хотел, чтобы бабочку увидела Лена, но она, притихнув, смотрела вперёд, и что‑то мешало мне окликнуть её.
Она глядела на то место, где минуту назад сидел воробей.
— Тебе, наверное, наговорили о моей операции?
— Да нет… Ну, сказали — операция. — Совершенным идиотом чувствовал я себя.
— Почему ты сразу не пришел ко мне?
— Я ездил в Алмазово. Это двести километров отсюда. Мы раньше жили там.
Лена внимательно посмотрела на меня. И я вновь, как год назад, почувствовал себя маленьким и лживым — словно в чем‑то обманывал её, словно выдавал себя не за того, кто есть я на самом деле.
Стареющий человек с разбросанными по лысине редкими волосами юлит перед пятнадцатилетним мальчишкой, просит пощадить и пожалеть его, норовит поцеловать руку. На подростке тщательно отутюженные брюки, он сдержан и аккуратен, как манекен.
— У меня отец там, — прибавил я, помолчав. — Неродной. Я жил с ним семь лет. Я поступил по отношению к нему подло. Мы с матерью бросили его. Семь лет я даже не писал ему.
Теперь я сказал все — все до единого слова, но ощущение, что я лживый и маленький, не оставило меня.
Хмель действовал на меня избирательно, обостряя лишь то главное, что сидело во мне в эту минуту.
— Хватит бы тебе пить, — сказала мать.
Я поднял голову. Она смотрела на меня грустно и спокойно, и мне показалось, она уже давно так смотрит на меня.
— Пусть пьет, — вступился за меня Вологолов. — Последняя, что ли!
Он поднялся, открыл холодильник и достал ещё бутылку водки. Мать ничего не сказала. Она чиркнула спичкой и раскурила погасшую папиросу.
Почему‑то меня даже не удивило, что чувство, от которого, казалось мне, я наконец избавился, по–прежнему живо во мне, что Шмаков снова явился перед моим мысленным взором и явился не такой, каким я оставил его утром, а тем, прежним, когда он ещё зачёсывал остатки волос с одного бока на другой, маскируя лысину — явился, как ни в чем не бывало, будто не было ни поездки в Алмазово, ни моего трудного искупления перед ним…
Я знал, что за стенами больницы меня ждёт полное и беспощадное разочарование, но в тот момент, рядом с Леной, все мои неурядицы показались мне чем‑то второстепенным— прихотью, к которой стыдно относиться всерьёз.
— Я не знала, что у тебя есть отец…
Воробей, словно притянутый её взглядом, вернулся на прежнее место.
Я смотрел, как запотевает бутылка, которую Вологолов достал из холодильника. Потом протянул руку и поставил эту вторую бутылку рядом с первой, выровняв обе их так, чтобы экспортные этикетки с красной полосой смотрели в одну сторону.
— И ещё одна есть? — спросил я.
Вологолов глядел на меня подозрительно, выпятив губу.
— Что?
— Бутылка.
Он не отвечал. Он ждал от меня подвоха.
— Ещё одна бутылка, — раздельно повторил я. — Вы ведь привыкли тремя бутылками расплачиваться. Я — электрической бритвой, вы — бутылками.
Он не понимал, о чем я, но чувствовал в моих словах скрытую злость. Широко расставленные глаза с белесыми ресницами слегка сузились. Я никогда раньше не замечал, что ресницы у него — белесые.
Перед тем как отправиться со Шмаковым в клуб, я брился, а он стоял рядом и глядел на мою электрическую бритву с преувеличенной завистью. Хихикая, принялся демонстрировать мне свой заржавленный станок. На нем застыла мыльная пена с вкраплёнными в нее волосками. Я узнал этот станок — им я впервые подбривал свои мальчишеские усики.
Тщательно почистив бритву, я опустил её в футляр и положил перед Шмаковым.
— Возьми себе.
Его глаза алчно загорелись.
— А ты… А тебе?
Не отвечая, я протирал одеколоном лицо.
— Три бутылки, — повторил я и, вытянув три пальца, несколько мгновений держал их так. Вологолов внимательно смотрел на них, словно надеялся увидеть что‑то кроме пальцев. — Столько вы заплатили Шмакову за его жену. Три бутылки «столичной». Запамятовали?
Напряжение сошло с лица Вологолова — он понял наконец и почувствовал облегчение. Какие более серьезные и страшные слова ожидал он услышать от меня?
— А ты знаешь, почему я так кузнечика наживляла? Когда на байдарке, помнишь? Ты говорил, что страшная процедура, а я наживляла, помнишь? Это я к работе врача себя готовила. Я врачом хотела стать.
Воробей снова перелетел на акацию. Он чистился, засовывая клюв под крыло, словно под мышку.
— А ты самый–самый умный из них! —порывисто сказала вдруг Лена. —Ты один не успокаиваешь меня. Не спросил, почему «хотела поступать», не сказал, что у меня ещё все впереди.