Страница 22 из 50
Верзила замешкался на секунду, но руку пожал. Покосившись на меня, торопливо заговорил о чем‑то со Шмаковым, но тот покровительственно перебил его:
— Потом, Петя, потом. — Видишь, с сыном я.
Сидящая на мешке женщина что‑то шептала соседке. Та одобрительно кивала. Мне почудилось, что теперь и она исподволь поглядывает на меня.
Автобус приближался к Светополю.
В клуб Шмаков вошёл первым — неторопливый и важный, скромно остановился в дверях. В тесном фойе, как и семь лет назад, играли в бильярд. Но это был не тот прежний бильярд с обшарпанным маленьким столом и железными шарами, а новый, с шарами костяными. Ребята, лениво держащие в руках длинные кии, странно помолодели: семь лет назад они были старше меня, сейчас — моложе.
Вдоль стен выстроились новые стулья — вместо тяжелых самодельных скамей, новые шторы висели на окнах, но ощущение новизны не возникло у меня, я узнал прежний наш клуб — тот же тусклый, скучный свет, хотя и горели все плафоны, тот же табачный дух, такое же унылое жужжание голосов, звон домино, короткий стук бильярдных шаров.
Шмаков здоровался со всеми за руку, сдержанно объяснял, что приехал сын, и упорно не замечал насмешливых взглядов, которые бросали на его нейлоновую рубашку.
Когда я, умывшись, но не в Алмазовке, как вчера, а под рукомойником — ледяной водой, которую принес из колодца — вернулся в комнату, Шмаков пришел в себя и все вспомнил. Я понял это по тону, каким он пожаловался на головную боль, по нагло обшарившему меня взгляду. Вчера утром он просил купить вина, сегодня — требовал. День начался для него с мысли, на которой он отключился вчера после скандала «в клубе: я виноват перед ним, но он отнесся ко мне с великодушием, и за это я в долгу перед ним.
Я положил на край стола, рядом с почернелыми огрызками яблок, две рублевые бумажки и сказал, что через час уезжаю.
— Кирюха! — услышал я и повернулся.
Парень, который неспешно приближался ко мне и которого я ударил через несколько минут, в первое мгновение напомнил мне Антона. Такое же крупное и толстое лицо, толстые губы и небольшой лоб, только не хмурый, как у Антона, а ангельски разглаженный. Я узнал его — по ясному безмятежному взгляду, бережно пронесшему через все семь лет свою целомудренную незамутненность.
— Здорово, Кирюха, — сказал он и протянул мне руку с вытатуированным якорем. Я пожал её, тщетно пытаясь вспомнить имя парня. С ним был дружок, он тоже протянул руку, и я тоже пожал её.
— В наши края?
— Да… В отпуск.
— Ты где же теперь?
Я исправно отвечал, он бесцеремонно спрашивал, и я снова отвечал. Каштановые волосы его были расчесаны на пробор, у виска влажно блестело колечко.
— Выряди лея‑то! — сказал он, кивнув на Шмакова. — Ты, что ли, обновку привез?
Он хотел пощупать рубашку, но Шмаков оттолкнул его руку.
— Не шебуршись, Табуреткин! — миролюбиво сказал ему парень. — А то расскажу, как в Алмазовке с утками плавал.
Дружок заулыбался. Рядом стояли женщины, они тоже улыбались.
— Ну, хорошо, хорошо, — проговорил Шмаков, волнуясь. — Поздоровался, и хорошо, дай нам с сыном отдохнуть, мы отдохнуть пришли.
Но парень, не слушая его, дружески улыбался мне.
— А маменька что, с тем же или нового закадрила?
Я ударил его. От неожиданности он упал, но тотчас поднялся и несколько мгновений обалдело глядел на меня своими небесными глазами.
— Ты чего? —проговорил он. — Ты чего? Ошалел?
Он новее не думал оскорблять меня.
Кто‑то одобрял, кто‑то сочувствовал — ему ли, мне ли, но, заглушая всех, взорвался вдруг визгливый бабий голос:
— Ишь стоит! Драться сюда приехал! Думает, раз ученый, так драться можно. Не понравилось, что сказали! А что, не правду сказали? И правильно, с хахалем убежала, мужа бросила! Нам‑то не закрутишь мозги! А он, субчик, вырядился, рубашку нацепил! Столько лет знать не знали, — в душу харкнули в благодарность, что чужого воспитывал, — а теперь рубашку нате! Рубашкой отделаться решил! Когда болел — не очень‑то приехал, подохнул бы, кабы не люди, а теперь — сынок, видите ли! Да плюнь ты ему, отдай рубашку — пропьешь все равно.
Шмаков, заносчиво хмурясь, норовил сказать что‑то, но его не слушали. Я вышел.
Автобус въехал в Светополь. Я смотрел на знакомые улицы с чувством, которое в полную силу испытал десять часов спустя, когда сидел в пустом купе отходящего поезда — с чувством, что этот город чужой мне.
Алмазово осталось далеко позади, и я знал, что никогда уже не буду там и никогда больше не увижу Шмакова.
Шмаков прилетел из клуба следом за мной. Правой рукой придерживал левую, словно эта левая была ранена.
— Вот! — по–вторял он, запыхавшись. — Вот! — И совал мне руку в лицо. — Я сына не дам в обиду.
Некоторое время ожидал, какое это произведет на меня впечатление. Никакого. Тогда он ткнул пальцем в расстегнутый рукав, в то место, где должна была быть пуговица.
— Оторвалась? — спросил я.
Шмаков громко засмеялся.
— Оторвалась! — передразнил он. — Оторвали. — Он пригнулся и снизу ликующе заглянул мне в глаза. — Оторвали! Я сына не дам в обиду!
Только теперь наконец я сообразил, что означает все это.
— Спасибо, — сказал я.
Я сел, а Шмаков победоносно выхаживал по комнате и говорил, не умолкая. Больше всего ему запали слова женщины о том, что мы с матерью глубоко виноваты перед ним. Он и не подозревал, что сделал благородное дело, приняв меня и мои подарки. Этим, оказывается, он облагодетельствовал меня! Прежние заискивающие нотки исчезли из его голоса, самонадеянность и бахвальство звучали в нем. Ещё бы! — я был виноват перед ним, другой на его месте не стал бы и разговаривать со мной, а он не только принял меня, зарезал ради меня курицу, но и пострадал физически. Осторожно, как рану, трогал он рукав с оторванной пуговицей. Теперь уже не надо было выклянчивать у меня на бутылку, теперь можно было требовать, и он потребовал. Ни слова не сказав, я дал ему денег.
Вчерашний вечер повторился в точности. Когда вторая бутылка была наполовину опорожнена, Шмаков поднялся и прочел заплетающимся языком монолог об умирающем лебеде. Он пышно жестикулировал. Пострадавший рукав спадал, обнажая костлявую руку. На рубашке темнели пятна вина.
Когда, переодевшись перед сном в тренировочный костюм, я вешал на стул брюки, в карманах звякнула мелочь; с усмешкой подумал я, что завтра утром её не будет.
Тимохин, когда мы вернулись с катка, кормил из ложечки Борьку.
— Накатались? — спросил он, глядя на нас с такой улыбкой, будто «не мы, а он получал удовольствие.
— Я —да! — весело ответила Тая. На ворсинках её малинового свитера блестели искорки растаявшего снега. — Только не с твоим другом, к сожалению. Он южанин, а южане не умеют кататься. Южане ничего не умеют. — Она скосила на меня смеющиеся глаза. — Там был один северный мужчина. Кирилл видел его. Подтверди, Кирилл, что он был достойный напарник. — Она сказала это уже из другой комнаты. — Гораздо лучше вас.
•— Подтверждаю, — сказал я.
Я положил на стул шапочку и шарф, поблагодарил Мишу и направился к двери.
— Обождите! — крикнула Тая.
Она вышла в ситцевой синей блузке с короткими рукавами. Натянутая в груди, она свободно свисала вниз, доставая бёдер.
— Я ведь не поблагодарила вас, — произнесла она. — Спасибо вам за компанию. И за сосиски тоже.
Те десять часов, что я провел в городе, вместили в себя не только свидание с Леной и визит в дом Вологолова, но и всю мою поездку в Алмазово, и трудный год, который предшествовал ей, и путешествие на байдарке, и давнюю подлость пятнадцатилетнего человека, которую взрослый человек пытался искупить. Быть может, так бывает всегда: каждый новый миг человеческой жизни незримо конденсирует в себе все предыдущие мгновения.
Мать, так ни слова и не добившись от меня, осталась с полотенцем на плече возле ванной, а я вернулся в кухню и молча сел на свое место. Вологолов наполнил рюмки. Вид у него был озадаченный.