Страница 10 из 50
Старик ловко перекинул полотенце через плечо, один конец зажал под мышкой, другой — ладонью и, как на поднос, стал проворно укладывать пирожки — так, чтобы ни один из них не касался другого. Отработанность движений выдавала профессионала. И все равно я не мог представить себе Федора Осиповича в колпаке и, повар. ском халате.
Миша Тимохин рассказал мне: пирожковая, где работал Федор Осипович, была примечательностью города. Одни звали <её «Дюймовочка», другие — «Федулины пирожки». Даже приезжих водили сюда…
Несколько лет назад, когда неподалеку выстроили кафе «Космос», «Дюймовочку» закрыли. Федора Осиповича пригласили в это новое кафе, но он отказался.
Что отпугнуло его? Быть может, сверкающие никелем бездушные автоматы?
Федор Осипович приложил ладонь к стакану с горячим кофе. Он вспоминал о чем‑то, и лицо его жило, как. в минуты, когда он раскладывал пасьянс.
— Знаете, — произнес он, — характер многих людей можно определить по тому, как он ест пирог. Именно пирог. В ресторане человек притворяется. А в пирожковой— нет. Здесь ему не перед кем притворяться. Есть, например, такие, что откусывают и сейчас же глядят на начинку. А другой сперва разломит, изучит, что там внутри, а уж после съест.
Он поднес пирожок ко рту, придержал собираясь что‑то прибавить, но раздумал, и лишь глаза его озорно и коротко блеснули.
Я отпил кофе.
— Иногда любопытно было наблюдать, — продолжал старик после паузы, и я видел, что ему доставляет удовольствие говорить об этом. — Вот возьмёт он два пирога, съест, помучается, возьмёт ещё один, потом—ещё… Или стоит В очереди и считает, сколько ещё на противне. Хватит ли ему… Вы знаете, — Федор Осипович посмотрел на подоконник, и по спокойному, уверенному повороту его головы я понял, что он все время помнил о Вере, которая молчаливо сидела там — это была очень деликатная кошка. — Вы знаете, даже наша Вера, если она ест самое свое любимое и её позовешь — подойдет. Оставит колбасу и подойдет. А ведь кошка… — Он посмотрел на меня и слегка улыбнулся, как бы прося не принимать слишком всерьёз его слова. Взгляд его остановился на моем кофе. — Остыл… Заговорил я вас.
По–прежнему демонстрировал Ихмператор свою заботу обо мне, как о молодохМ специалисте, по–прежнему доброжелательно и великодушно рокотал надо мной его императорский басок, но я знал, что он меня ненавидит и — допусти я ничтожную оплошность — он растопчет меня.
Жонглируя фразахми о необходимости разносторонней практики, он подсовывал мне работу нудную, канцелярскую. От опытов я был отстранен и с утра до вечера скучно корпел над однообразными бумагами. Но мне и в голову не приходило раскаяться, затребовать пощады или (воспользоваться одним из путей к примирению, которые Император умышленно, думаю я, оставлял открытыми.
А все‑таки не было ли в честности, которую я так пылко исповедовал, примеси корысти? Не полагал ли я, что если на одну чашу весов с щедрым походом швырнуть связку добрых дел, то она уверенно перевесит другую, устыжающую нас чашу?
Болезненного вида человек в букинистическохм магазине с грустныхМ вожделением глядит на книгу, которую продавец отказалась придержать до вечера.
— Не имею права… Да это и не антиквар, не тридцать рублей. Рубль семьдесят всегда найдется.
Человек кивает, соглашаясь. Я отзываю его в сторону и предлагаю рубль семьдесят. По жёлтому лицу идут пятна.
— А я вам, — говорит он, запинаясь, — я вам принесу, куда скажете.
Я не смотрю на него, чтобы не видеть в его глазах уважительной благодарности.
Я встал, как обычно, в восемь и, когда вышел из своей комнаты, удивился, что Федор Осипович до сих пор в постели. К этому времени его кровать всегда была аккуратно застелена.
С перекинутым через плечо полотенцем прошел в коридор и лишь на обратном пути в глаза мне бросилась необычная поза старика. Правая рука безвольно лежала вдоль тела. Одеяло, обнажив ноги в белых кальсонах, сползло на пол. Высоко и неподвижно желтели ступни.
Я одеревенело приблизился к кровати. Старик трудно открыл глаза. Осунувшееся лицо в утреннем свете было белым — одного цвета с седыми волосами. Странно суженные, будто сплющенные зрачки глядели с выражением страдания. Он разомкнул губы, но звуки, выползшие изо рта, были невнятны.
В коридоре я крикнул Тимохина, а сам побежал вызывать «скорую». Второй раз в жизни я так близко, лицом к лицу, сталкивался со слепой жестокостью болезни.
Антон ушел, а я удил до тех пор, пока они не окликнули меня. Медленно поднялся я наверх. Лена была подвижна и разговорчива — она боялась, что брат догадается о её нездоровье. Она метнулась ко мне и, взяв рыбу, заявила, что сейчас приготовит её.
— Скажи, какой лось сегодня был! — потребовала она. — Вот на столько подпустил, как до палатки отсюда—скажи, Кирилл!
— Да, — ответил я, пряча глаза.
Антон сосредоточено подбрасывал в костёр сосновые ветки. Шмакова напоминала мне Лена — каким был он в последние дни нашей алмазовской жизни.
Проворно почистила она рыбу, сложила её в целлофановый мешочек. Она напевала что‑то.
— Я помою, — сказал Антон, поднимаясь.
— Ещё чего! В женские дела лезть! За костром вон следи!
Я отправился за хворостом, а когда вернулся, Лена, притихшая, обессиленно сидела на рюкзаке. По–дневному припекало солнце, а она поверх кофты накинула бархатную курточку брата. Рыбу жарил Антон. Он глянул на меня сбоку, отвернулся и, помолчав, буркнул:
— Палатку разбирай!
Прошла неделя после инсульта — прежде чем мне сказали в больнице, что кризис позади. Всю эту неделю я ходил к нему ежедневно. Ослаб он настолько, что с трудом шевелил даже левой, непарализованной рукой. Какой же пыткой было для него сознание своей полной зависимости от посторонних людей — с его‑то щепетильностью! Судорожно старался он помочь мне, когда я поднимал его тяжелую голову, чтобы напоить его. Язык не слушался, и он, как собака, немо благодарил меня глазами и также глазами просил прощение за хлопоты, которые доставлял.
Мы шли по течению, гребли молча и сильно и добрались до озера быстро. Нас эскортировали стрекозы и тем но–синие бабочки.
За все время пока мы разбирали байдарку, Лена ни разу не посмотрела в нашу сторону. День был жаркий. Пахло ромашками. Не глядя в глаза друг друга, спешили мы превратить быструю и узкую лодку в два неуклюжих тюка.
До станции тащились долго. Антон, незаметно и обеспокоенно следящий за сестрой, распознавал, когда ей делалось невмоготу, и тогда мы все трое отдыхали. На станции он достал ей лекарства. Она выпила его с жадной торопливостью.
— Не взяла из дому… —с упреком буркнул Антон.
Лена слабо улыбнулась.
— Обмануть думала…
Кого думала обмануть она? Болезнь?
В поезде ей стало легче. Сидела она против меня. Когда она прикрывала глаза, на бледных веках с длинными ресницами просвечивались голубые жилки.
За дни болезни Федор Осипович сильно оброс, и я задумал побрить его. Настороженно наблюдал он, как я раскладываю на чистом полотенце кисточку, мыло, лезвие. Поняв, заволновался, хотел что‑то сказать, но тотчас затих и смирился — удержанный, быть может, сознанием, что я все равно не пойму его. В меня проник его долгий, какой‑то особенный взгляд. Потом он устало повернул голову, чтобы мне было удобнее.
После нашего бегства из Алмазова я видел Шмакова ещё раз: он приехал в Светополь и вызвал меня через соседского мальчика. Я вышел за ворота, недоумевая, кто может знать меня здесь.
По той стороне улицы прогуливался мужчина в светлом костюме и шляпе. Я не сразу признал в нем Шмакова. Шляпу он не надевал с тех пор, как мы перебрались в Алмазово.
С важностью поманил он меня пальцем. Никогда ещё не видел я отчима таким торжественным. Поборов желание улизнуть, я медленно приблизился. Он деловито обнял меня и поцеловал. Шляпа, ткнувшись полями в мой лоб, съехала набок. Он с достоинством поправил её. От него пахло вином.
— Давай пройдемся, — произнес он и зашагал первым. Сзади на шляпе трепетало, прилипнув к полям, коричневое перышко.