Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 16

— Сыночек, может, передумаешь? — на всякий случай спросила пришедшая проводить Ефима мама, тоже, впрочем, без особой надежды.

Ефим даже отвечать не стал. Ясный пень, что сболтнул не по делу. Но «за базар» — есть ныне у российской интеллигенции такая лексическая единица — отвечать все равно нужно. Здесь у Береславского имелись совершенно незыблемые понятия.

Наташка тоже подошла, поцеловала мужа и как-то по-особому, ревниво его осмотрела.

— Встречать будут как героев? — с подковыркой спросила она. — В воздух чепчики бросать?..

— Посмотрим, — неопределенно ответил супруг, слегка — и подозрительно, на взгляд Натальи, — оживившись.

Она даже пожалела, что высказалась: теперь все равно ничего не изменить, только переживать будешь больше. Кроме того, в этой семье высоко чтился принцип презумпции невиновности, равно как и народная мудрость «Не пойман — не вор».

А самое главное: Наталья больше всего хотела, чтобы Ефим уже поскорее вернулся.

Да, есть в ее любимом кое-какие недостатки, ну да кто ж их не имеет? Лучше уж любимый с недостатками, чем нелюбимый с достоинствами.

Тем временем солнце выбралось из туч и вовсю засверкало на колокольнях кремлевских соборов, на стеклах домов и хроме начищенных «Нив». Теперь, при ближайшем рассмотрении, было видно, что все они — разного цвета, просто одинаково задекорированы виниловой пленкой.

— По машинам! — зычно заорал Василий, командир экипажа № 1, здоровенный, налысо постриженный детина. По общей договоренности в ездовых условиях лидером пробега будет он.

Народ в сине-желтых куртках обменялся с провожающими прощальными поцелуями и забрался в «Нивы».

Порыкивая, они стали выруливать на проезжую часть. Передняя прокатилась вперед, дождалась остальных, и уже походным ордером колонна двинулась на восток.

Где-то к 20-му километру, когда Горьковское шоссе втекло в Балашиху, начали отставать самые стойкие провожающие, те, кто был на своих машинах. Вот и Наталья, послав мужу воздушный поцелуй, мокрыми глазами, уже безо всяких укоров, глянула в последний раз на бесценного супруга и, включив поворотник, ушла на разворот.

К Купавне пятерка попугаистых «Нив» подъезжала в гордом одиночестве.

А проехав Ногинск, Ефим, к этому времени окончательно расхотевший спать, вдруг ощутил, что его идея может оказаться не столь уж и неудачной: чувство дороги всегда вызывало в нем душевный подъем. А тут — такая дорога!

Он потянулся к рации, чтобы поделиться своими ощущениями со всеми. Но не успел. Потому что из хрипатого динамика чьим-то неузнаваемым голосом донеслось:

— Ребята! Неужели мы едем?!

И разными голосами, перебивая друг друга:

— Едем, мужики! Едем!

— Красота-то какая!

— Вот здорово!

И — чуть запоздалое, как стон души:

— Вырвались!!!

А потом уж и совсем хором:

— Ур-р-р-а-а-а!!!

Глава 2

Москва, 13 июля





Из дневника Самурая (запись первая)

Сегодня была забавная история, которая, впрочем, уже не раз повторялась в прошлом, из-за чего потеряла изрядную толику своей забавности.

Мент на Ярославском вокзале смотрел на меня и мучился: то ли я жертва современной черты оседлости (и тогда он просто обязан был ошкурить инородца рублей на сто), то ли дипломат из почти дружественной Японии или совсем уже дружественной Северной Кореи.

Работа мысли столь явно отражалась на его старшесержантском лице, что я решил ему помочь, пока у бедняги не расплавились мозги. Я поправил очки, потрогал узел галстука и улыбнулся товарищу старшему сержанту улыбкой человека, абсолютно довольного окружающей действительностью.

Такой улыбки точно не могло быть у мигранта без регистрации, и мент — пусть даже упустивший «сотку», но вновь обретший ощущение утерянной было реальности — тоже успокоенно улыбнулся в ответ. В конце концов, я был явно не последней его «соткой»: на одном только Ярославском вокзале бродили тысячи людей, главным уделом которых, по мнению ментов, конечно, было повышение жизненного уровня работников правоохранительных органов.

А я прошел дальше, в очередной раз защищенный своей японско-северокорейской внешностью.

На самом-то деле по национальности я — …

Нет, пожалуй, даже в дневнике не буду указывать деталей, которые могут помешать делу всей моей жизни. Скажем так: самая близкая к моей народность — нанайцы. Но мой народ мал даже по сравнению с нанайским. Он так мал, что вот-вот совсем кончится, и это — главная печаль моей жизни.

Мы даже имена свои потеряли.

Меня, например, зовут Владимир Александрович Черкашин. А моего папу — Александр Глебович Черкашин. Дедушку, естественно, никогда не звали Глебом, но, видно, что-то было в его имени созвучное.

Дедов обоих своих я никогда не видел, потому что мои почти нанайские сородичи нечасто переходят черту в 40–45 лет, а если и доживают до внуков, то опять-таки видят их крайне редко, потому как внуки приобщаются к цивилизации в отрыве от домашней «дикости», иначе говоря, в интернатах. Выходят они оттуда, уже не принадлежащие ни к какому народу: до среднероссийского образования им еще очень далеко, а родные корни за десять долгих лет теряются безвозвратно.

Я знаю все это по себе. По возвращении из интерната в родимую сторону мне безумно не хватало самых обычных вещей. Например, теплого ватерклозета со смывом.

Но ведь до семилетнего возраста я не ощущал никаких проблем от его отсутствия! И если б не моя длительная «командировка» в так называемую цивилизацию, то никогда бы и не ощутил.

Кстати, о ватерклозетах. Наш, интернатский, так же отличался от таежного, как средний советско-гостиничный от интернатского. И что-то мне подсказывает, что сортир в каком-нибудь многозвездном отеле в Монте-Карло может столь же разительно отличаться от отечественного среднегостиничного. Но ведь это не значит, что живущие в наших гостиницах — нецивилизованные люди и их надо срочно отесывать, оторвав лет на десять от семьи в монте-карловский интернат.

А если серьезно, в тайге мне не хватает не только клозета. Мне не хватает книг, которые привозят крайне редко из-за почти полного отсутствия читателей. Мне не хватает телевизора, по которому я с огромным наслаждением смотрю фильмы о природе как нашей, так и совсем далеких стран. Мне не хватает театра, в котором я так захватывающе проживал десятки чужих жизней.

В общем, мне много чего не хватает в тайге.

Но именно в тайге мой дом. И именно здесь я проживаю свою жизнь, а не чужую, как в интернате или в театре.

Я сейчас пишу эти строки в маленьком гостиничном номере. Мысль о дневнике возникла вчера. Решил не откладывать дела в долгий ящик. Купил тетрадку с железными кольцами и вот начал. На самом деле плохо начал — с вокзального мента. Как будто в Москве больше не о чем писать.

Так что немедленно исправлю ошибку и оправдаюсь перед Москвой и москвичами.

Этот город — самый красивый из всех, которые я видел. Даже красивее эстетского — изначально, по факту рождения — архитектурного артефакта Питера. Сумасшедшая радость закрученных маковок Василия Блаженного, беспорядочных, но веселых нагромождений Замоскворечья или маленьких разноцветных домиков Заставы Ильича очень близка моему туземному восприятию жизни.

Москва — это город-праздник. И люди здесь в большинстве своем соответствуют своему городу.

Хотя, конечно, это не относится к контингенту, в котором я по преимуществу вынужден вращаться.

Ладно, я подошел к главному. И для чего дневник завел, и для чего жизнь живу.

Я решил спасти свой народ. Всего-навсего.

Оградить его от всех смертельных опасностей, включая цивилизацию. Задачка достаточно безумная, чтобы быть решаемой. Но меня всегда тянуло к плохо решаемым задачам. И я обожаю тост бывших советских диссидентов, которые поднимали бокал «за успех нашего безнадежного дела».

Короче, я хочу создать резервацию для… пусть пока будут нанайцы. Если дело удастся, на последней странице дневника я напишу настоящее имя своего народа.