Страница 70 из 73
— «…будущей графине Помпалинской завещаю корсет, недаЕно выписанный из Варшавы, который я уже не успею сносить. Отличный корсет! Эластичный, на атласной подкладке. Панна Делиция будет в нем на редкость стройной графиней».
Юрист замолчал, боясь расхохотаться. В наступившей тишине отчетливо прозвучало негромкое восклицание графини:
— Это неприлично! C’est de la dernière inconvenance![458]
— Mais c'est impardo
— Увы, — с тихим вздохом заметил аббат, — в завещании не чувствуется любви к ближнему и христианского смирения.
Граф Август от неожиданности онемел. В душе его происходила борьба, наконец, — это было видно по лицу, победило чувство собственного достоинства и гордости.
— Госпожа генеральша, — сказал он, выпрямляясь, — недостойно подшутила над панной Кингс, моей будущей невесткой. То обстоятельство, что она ей ничего не завещала, если не считать этой глупости, радует меня, весьма радует. Мой сын располагает достаточными средствами, чтобы обеспечить свою жену. А панна Кингс принесла в наш дом самое богатое приданое, какое только бывает, — молодость, красоту, таланты и… chose… добродетель…
— Какое великодушие! — восторженно пролепетала графиня, но, как ни старалась она изобразить радость по поводу такого благородства, губы ее, помимо воли, насмешливо искривились.
— Не ожидал от тебя такого благородства, mon oncle! Mais nous sommes en pleine cour d’amour![460] — пробурчал Мстислав.
— Смирение графа достойно восхищения и всяческих похвал! — прошептал аббат.
Граф Август и сам был доволен собой. Он с важностью раскланялся на все стороны, благодаря за похвалы, расточаемые его особе, и попросил юриста продолжать. Однако, когда он обернулся к юристу, лицо у него по непонятной причине было крайне озабочено и таким осталось до самого конца.
Дальше в завещании говорилось:
«Моему дальнему родственнику, воспитаннику графа Ярослава, — Павлу Помпалинскому жалую десять тысяч рублей серебром с условием, чтобы он выучился како-му-нибудь ремеслу или открыл лавку бельевого или колониального товара, а над дверью повесил вывеску со своей фамилией. Если Павел Помпалинский хотя бы одного из этих условий не выполнит, настоящая запись будет недействительна. Но я надеюсь: выполнит, — и графы Помпалинские будут мне благодарны за то, что я помогла их воспитаннику, дармоеду и приживальщику, стать дельным человеком».
— Quel tas d’absurdités! [461] — не на шутку рассердился Мстислав.
— Следующий пункт кажется мне еще более странным, — заметил юрист, пробежав его глазами.
— Не знаю, как мне быть: дослушать до конца или уйти, — с оскорбленным видом проговорила графиня.
— Не ропщите, графиня! Не ропщите и мужайтесь! — шепнул аббат.
— «Пятьсот тысяч рублей серебром…» — читал дальше юрист.
Собравшиеся ахнули.
— «Пятьсот тысяч рублей серебром завещаю девице Леокадии Помпалинской, моей компаньонке, которая получала четыреста рублей жалованья и одно шелковое платье в год».
— Кто это?
— Qui est cette demoiselle? [462]
— Почему такое предпочтение? — послышался чей-то приглушенный шепот и тотчас смолк.
— «Эти деньги девица Леокадия получит при условии, если выйдет замуж за графа Святослава или Августа Помпалинских. Если одна из сторон воспротивится этому, запись будет считаться недействительной и названная сумма употреблена по иному назначению, а девица Леокадия получит десять тысяч рублей, которыми может распоряжаться по своему усмотрению».
В комнате воцарилась мертвая тишина: никто не шевельнулся, не проронил ни звука, словно все окаменели от удивления и гнева. Только озабоченное лицо графа Августа выдавало усиленную работу мысли, а у графа Святослава на ввалившихся щеках зарделись два розовых пятна.
— «Пункт седьмой, — читал юрист. — Моему близкому родственнику графу Святославу Помпалинскому дарю висевшие в моей спальне картины, которыми я часто любовалась. Я никогда не забывала графа Святослава и делала все, что было в моих силах, чтобы и он меня не забывал. Дарю ему эту маэню в надежде, что он увидит на ней то, что видела я, и она пробудит в нем такие же чувства, как во мне. Пусть до самой смерти помнит подругу своей молодости».
— Когда я шел сюда, — заметил юрист, прерывая чтение, — с вокзала как раз привезли ящики с картинами. Среди картин, наверно, есть ценные произведения живописи, шедевры…
— Vous êtes vraiment privilégié, cher comte[463],— с улыбкой сказала графиня. — Единственный разумный пункт во всем завещании.
— К тому же отвечающий склонностям графа, — вставил аббат.
Но, удостоенный такой милости, старый друг генеральши не шелохнулся и не сказал ни слова. Он по-прежнему неподвижно сидел в своем глубоком кресле, полузакрыв глаза и плотно сжав губы, только розовые пятна на щеках стали ярче.
— Читайте, — обратилась графиня к юристу. — Как-никак это любопытный документ, интересно, что будет дальше.
— «Пункт восьмой. Остальные капиталы и драгоценности завещаю в пользу художников и поэтов, как тех, которые уже овладели тайнами ремесла, так и тех, у которых есть способности и желание учиться. Как это Осуществить — дело моих душеприказчиков. Пусть с помощью моих денег будет написано много хороших стихов и картин. Все люди обманщики и лицемеры, но поэты и художники, по крайней мере, умеют красиво врать. Вот и пусть врут при моей поддержке как можно больше и красивей, чтобы совестливым людям, знающим цену себе и своим ближним, иногда становилось стыдно или казалось, что они живут в лучшем мире, свободном от глупости и подлости.
Умираю, как и жила, не примиренная с людьми и со своей жизнью, которая была жестоким недоразумением. Судьба нанесла мне два тяжких удара. Один — когда из убогой хаты отца, где я жила без забот, меня привезли в богатые палаты добрых родственников. Второй — когда я упала в обморок в парке. Более слабых ударов не счесть. Но я не прошу, чтобы меня жалели после смерти, как не просила о любви при жизни. Я никого не прощаю, не потому, что сама безгрешна, а потому, что люди причинили мне гораздо больше зла, чем я им.
Единственно, у кого бы я хотела попросить прощения, это у бога, только вряд ли он станет утруждать себя ради такой ничтожной козявки. Но, если ксендзы не врут и бог в своем милосердии взирает порой на эту юдоль глупости и подлости, у меня к нему только одна просьба: когда я предстану перед его судом, пусть положит на одну чашу весов мои грехи, ошибки, капризы, чудачества, а на другую — мои страдания. Не сомневаюсь, что вторая чаша перетянет и Люцифер не утащит меня в ад. Аминь».
Юрист кончил читать, и в комнате воцарилась глубокая тишина. Последние слова завещания произвели некоторое впечатление даже на графиню и графа Августа. Что касается Мстислава, то он молчал по той простой причине, что не имел обыкновения говорить, когда не чувствовал себя оскорбленным или рассерженным.
Впрочем, на разговоры и обсуждения времени не было: едва юрист кончил, в дверях появился камердинер и доложил о графе Цезарии и Леокадии и Павле Помпалинских.
По знаку хозяина Бартоломей распахнул дверь, и в комнату под руку с братом вошла бывшая компаньонка генеральши, а вслед за ними — Цезарий. Он почтительно поклонился и отступил в сторону, давая понять, что главная роль принадлежит сестре друга — посланнице покойной генеральши к важному старцу с бледным, бесстрастным лицом.
— Простите, что не встаю, — ледяным тоном произнес граф Святослав, слегка приподнимаясь в кресле.
458
Это крайне неприлично! (фр.)
459
Однако это непростительно! (фр)
460
Но мы', конечно, полны любви! (фр)
461
Какое нагромождение нелепостей! (фр.)
462
Кто эта девица? (фр.)
463
Вам в самом деле оказано предпочтение, дорогой граф (фр.).
295