Страница 49 из 73
Граф Август замолчал, и его круглые черные глаза умоляюще уставились на брата, А тот небрежным жестом оставил щипцы и, медленно выговаривая слова, словно очень устал, промолвил: i — К чему это длинное предисловие, Август? Ты хочешь, чтобы я дал тебе взаймы…
Слова брата вогнали Августа в краску, но одновременно подали надежду и он, заикаясь, сказал:
— Ты всегда был хорошим братом, cher comte. Ты глава семьи и наша опора…
— Eh bien! Eh bien! — перебил его старший брат. — К чему столько слов? Мне совершенно безразлично, куда помещать деньги… Я ведь их не ем, а Алексин и Дембовля пока, — он сделал ударение ка этом слове, — дают еще верное обеспечение…
Август с сияющим лицом вскочил с кресла.
— Merci! — сказал он растроганно. — Merci, cher frère! Я никогда не сомневался в твоей доброте и… chose… великодушии.
Бледное морщинистое лицо старого графа исказила гримаса неудовольствия.
— Великодушие! Доброта! — повторил он. — Какие громкие слова! Mais vous faites des phrases, Auguste[344]. Ты говоришь, как член какого-нибудь благотворительного общества или музыкант, у которого я купил пятьдесят билетов на его концерт. К чему эти пышные выражения? Сегодня же напишу моему банкиру, он телеграфирует во Флоренцию и Вильгельму выплатят тридцать пять тысяч рублей. Процент будешь платить мне банковский, а юридической стороной займется завтра Цегельский.
Расчувствовавшись, граф Август пробормотал что-то невнятное и в приливе благодарности схватил руку брага. Но тот выдернул кончики белых длинных пальцев из его пухлой ладони и сказал, окинув комнату усталым взглядом:
— Советую тебе, Auguste, телеграфировать Вильгельму, чтобы он немедленно возвращался…
— Конечно… конечно… Он и сам понимает.
— Ну да, другого выхода у него не будет, после рас чета с тем Шейлоком останется слишком небольшая сумма… Ты очень неблагоразумно поступил, Август, поручив сыну покупку машин за границей. Впустил волка в овчарню…
— Очень уж ему хотелось поехать… он так меня просил, что я, croyez moi, cher comte[345] не мог ему отказать..
— Слишком ты балуешь сына, Август, — с кислой улыбкой заметил старый граф. — Смотри, как бы это не кончилось плохо для вас обоих…
— Что ты хочешь этим сказать? — насторожился Август.
— Вильгельму только двадцать семь лет, а у него уж больше чем на сто тысяч долга, — с небрежным пожатием плеч ответил старший брат. — Я дал вам под Алексин и Дембовлю восемьдесят тысяч да тридцать вы должны Цезарию…
— Oh, ce pauvre César! Зачем ему деньги? Подождет, пока Вильгельм женится, а там…
— Пардон! — резко оборвал его старый граф. — Цезарию долг должен быть возвращен в первую очередь. Я с собой денег в могилу не возьму, которая уже близка… Цезарий же… как знать, может, он со временем поумнеет и вспомнит про долг. Тогда немедленно верните ему деньги. Слышишь, Август? Немедленно! Даже если меня уже не будет в живых…
— Eh bien! Eh bien! — воскликнул Август, к которому постепенно возвращалась его обычная самоуверенность. — Сто двадцать тысяч… это нас еще не разорит… А если разобраться, Вильгельм не так уж много тратит, даже совсем немного…
— Ça ira![346] — сказал старый граф, слегка ударяя щипцами по углям.
Август снова беспокойно заерзал в кресле. Удовлетворенный благоприятным исходом своего дела, он теперь поминутно поглядывал в окно, мечтая поскорее вырваться из душного, полутемного кабинета, проехаться верхом в Уяздовские аллеи и уже предвкушал удовольствие от вкусного завтрака в веселой компании, когда звонко захлопают пробки и шампанское польется рекой.
Святослав видел, что брат, добившись своего, всем существом стремится прочь, на волю. Он улыбнулся презрительно, нахмурился, бог знает почему, и, позвонив камердинеру, велел подать перо и бумагу.
Покидая роскошный, но мрачный и неуютный кабинет брата, Август снова был самим собой. Бравый, с высоко поднятой головой, веселым блеском в глазах и блаженной улыбкой на пухлых ярко-красных губах, обрамленных черными веерами распушившихся бакенбард, он снова готов был жадно впивать чары и соблазны жизни. Положив в кошелек адресованную банкиру записку брата, он, напевая, сбежал вниз по лестнице в огромную нарядную прихожую и хотел уже выскочить на улицу, где его ждала элегантная коляска, но вдруг, осененный какой-то мыслью, как вкопанный остановился и с минуту что-то соображал.
Нет, для графа Августа еще не настал тот блаженный миг, когда можно беззаботно, со спокойной совестью окунуться в водоворот радости и развлечений. Предстояло заняться еще одним неприятным, но важным и срочным делом, касавшимся чести и благополучия семьи. А в таких вопросах граф Август был тверд и непоколебим. И вот, хотя солнце светило ярко и приветливо, с улицы доносился веселый звон бубенцов, где-то на конюшне ржал любимый верховой конь, заждавшийся хозяина, а при мысли о завтраке текли слюнки, он отошел от двери и спросил лакея:
— Скажи-ка, милый, что, граф Цезарий у себя?
— Его сиятельство — у ее сиятельства графини.
Август призадумался. С племянником он непременно хотел сегодня увидеться… Но наносить из-за этого визит обожаемой невестке? Он даже поежился. Чего, однако, не сделает из чувства долга мужественный человек!
— Ступай, любезный, доложи обо мне графине, — приказал он.
Лакей скоро вернулся с низким поклоном.
— Ее сиятельство просят!
IV
Когда графине доложили утром о приезде младшего сына, на лице ее не выразилось никаких чувств: ни радости, ни гнева. Она лишь слегка нахмурилась, задумавшись о чем-то; но потом, как ни в чем не бывало, присела за маленький столик с роскошно сервированным завтраком.
За чашкой утреннего шоколада графиня имела обыкновение читать нравоучительные и религиозные. сочинения. Душеспасительное чтение на целый день наполняло сердце этой ревностной христианки безмятежным покоем, смирением, безразличием ко всем мирским делам и соблазнам.
Так и сейчас рядом с фарфоровой чашкой лежала небольшая книжечка в бархатном переплете, на котором золотом вытиснено: «Глас горлицы, воркующей в пустыне, или Воздыхания набожной души о лучшем мире».
Неслыханное дело: графиня читала польскую книгу! В разговорах ей иногда волей-неволей приходилось прибегать к убогому, непоэтичному родному наречию; но думать и читать, а тем более беседовать с богом она могла только на благозвучном, богатом и изысканном языке франков.
Однако на сей раз у нее был серьезный повод для этого. Передавая вчера своей духовной дочери «Глас горлицы», аббат Ламковский сказал, что ежедневное чтение этой трогательной и поучительной книги помогает переносить жизненные тяготы и невзгоды, возвышает и приобщает к вечному блаженству. И вот графиня вместе с горлицей сокрушалась над несовершенством мира сего. Печальные, задумчивые ее глаза были как раз устремлены на страницу, где неутешная горлица с удивительными для этой нежной и миролюбивой птички ненавистью и ожесточением клеймила грехи, пороки, гнусности, преступления рода человеческого. Вдруг вереницу зловещих видений и поток яростных проклятий во славу господа перебил робкий, испуганный голос горничной, которая спрашивала, не угодно ли графине принять сына?
Всякому терпенью есть предел, и наша праведница в ниспадающем живописными складками пестром восточном халате сидевшая за чашкой шоколада и серебряной корзиночкой с бисквитами, в сверкающем позолотой и зеркалами, устланном коврами и благоухающем розами будуаре, теплом, как весна, и тихом, как сама тишина, недовольно поджала губы и сдвинула черные брови. Кто это прерывает ее размышления о бренности всего сущего и ничтожестве ближних?
— Что тебе, Алоиза? Как ты смеешь мешать мне? — не отрывая глаз от страницы, резко и сердито спросила она.
344
Как ты любишь фразы, Огюст (фр.).
345
поверьте дорогой граф (фр.).
346
Вот и ладно! (фр.)