Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 70

— А то кого? Олесю тётя гостинец принесла, — пояснил Петрик. — Видишь, как тут всего багато?

— Ага, — почему-то тяжко вздохнул Василько. — Тётя… это… которая там… на Замковой улице живёт? — сам не зная для чего спросил Василько, скорее всего для того, чтобы нечаянно первому не попросить чего-нибудь со стола.

— Она самая. Добрая-добрая у меня тётя Оксана. Жалеет меня…

— Раз ты сирота, конечно, тебя все жалеют, — убеждённо сказал Василько.

— Хлопцы, а отчего это, когда моя мама ещё не умерла, у нашей тёти Оксаны косы были чёрные-чёрные, какие у цыганок… А сейчас… и кос нет… и волосы отчего-то стали курчавые и жёлтые, как мочалка.

— Натурально! Покрасилась — вот и жёлтые, — презрительно оттопырил нижнюю губу Петрик.

— Скажешь такое! Вот хлеб бывает чёрный и белый. Выходит, его тоже красят?

Воцаряется неловкое молчание.

— Ох, чего ж вы ничего не кушаете? — потерял над собой всякую власть голодный Василько.

— И правда, давайте поделимся, — спохватился Олесь.

Делил сам Олесь: каждому по яблоку, каждому аж по четыре конфеты…

— А как с пирожками? Их тут: раз, два, три, четыре! — развёл руками Олесь.

— Дай мне два, — подсказал Василько.

— Ишь ты, какой хитренький, — пожадничал Петрик. — Я тоже хочу два!

— Не хитренький я, — с обидой шмыгнул носом Василько. — У меня ж мама сильно больная…

— Держи, — великодушно отдал ему Олесь два пирожка и в придачу одну из своих конфет.

— Лесько, а твоему тату? — вдруг вспомнил Петрик, возвращая Олесю яблоко и пирожок. Расстаться же с конфетами у него не хватило мужества.

— Ешь сам, — не взял назад яблоко и пирожок Олесь. — Во! Я своё яблоко отдам тату. А конфеты он не любит, он курящий. Понял?

Василько торопливо распрощался с друзьями и убежал домой, чтобы порадовать маму и сестричек.

Оставшись вдвоём, мальчуганы принялись уплетать тётины щедрые дары.

— Чего ж ты? Ешь конфеты.

— Сховаю… Две дам маме, а две Гане, — сказал Петрик, пряча под подушку конфеты.

— Слухай, Петрик, идём до нас, — позвал Олесь.

— Натурально, что идём.

Петрик недавно подхватил польское слово «натурально», которое теперь вставлял и к месту и не к месту.

Как только мальчики вошли в комнату и увидели за столом тётю, по спине Петрика забегали холодные мурашки.

«Она!» — почти с ужасом подумал мальчик.

И прежде чем буфетчица из бара «Тибор» успела оглянуться на скрипнувшую дверь, Петрик уже юркнул за большой старинный кованый сундук, который Олесь называл «мамино приданое».

— Иди ещё погуляй, голубь мой, — ласково сказала Олесю тётя, — а мы с татом поговорить должны.

Олесь присел возле Петрика, который, втянув голову в плечи, зажмурившись, точно ожидая удара по голове, сидел на корточках.

— Ты чего? — ткнул его локтем Олесь.

— Она…

— Не бойся, это моя тётя, — так же чуть слышно шепнул Олесь, видимо, даже и не подозревая, какая плохая женщина его тётя.

Но то, что Олесь (не говоря уже о Петрике) услышал в следующую минуту, по мнению Петрика, должно было Олесю раскрыть глаза на его тётю.

Мальчики притаились.

— Вот ты, Мирон, ухолишь в себя, как улитка в скорлупу, — ласковым тоном журила тётя. — Но имей бога в сердце, ребёнку нужна мать.

— Говоришь… Кто может моему ребёнку заменить мать?



— Сама знаю, Иванку, царство ей небесное, с того света не вернёшь. А гнить тебе с дитём в этом подвале тоже нет никакого смысла. Слушай, Мирон, не чванься; у меня есть на примете одна вдовушка. Бездетная она, лет на восемь старше тебя. Не скажу, чтобы красавица, но дом у неё первоклассный! Четырнадцать квартир сдаёт. Денег там — куры не клюют… Йой, да ты не ешь меня глазами! Страшно прямо делается, когда ты так смотришь…

— Ты что, моего характера не знаешь? — с едкой усмешкой спросил каменщик.

— Ржа и железо точит. Хлебнул ты горя, а оно уму-разуму учит.

— Хочу сказать, меня богатством не завлечёшь, — ледяным голосом возразил каменщик. — Я не собираюсь стать ростовщиком, чтобы раздавать деньги под проценты.

Он встал, закурил трубку и прошёлся по комнате. Было видно, он хотел сказать гостье какую-то колкость, но раздумал.

— Оно так… может, и не моё дело совать нос в чужую жизнь, — снова заговорила тётя, но явно менее ласково, чем прежде. — Да разве ты мне чужой? Сердце кровью обливается, когда подумаю… Скажи, что будет с твоим сыном, если тебя заберут, как моего Степана? Ты думал про это? А сердце моё чует, не доведут тебя до добра эти нелегальные.

— Тише, — попросил каменщик, к чему-то прислушиваясь.

Петрику и Олесю тоже показалось, что в коридоре кто-то отошёл от двери.

— Пожалуйста, я и вовсе могу молчать, — пожала плечами тётя.

Но это она только так пообещала, а сама не унималась.

— Подумай, Мирон, жизнь настала такая тяжкая… Ребёнок у тебя недоедает… И опять же целый день на улице без всякого надзора… А вдовушка эта детей любит… Будете у неё жить, как у Христа…

— Замолчи, — прервал её Мирон Борандий. — Не будет мачехи у моего сына, вот тебе и весь мой сказ.

— Сам будешь и за мамцю, и за татка? — недобро усмехнулась тётя.

— О-о! Это самое я и хотел сказать… А ещё… добром прошу, ты с этими разговорами сюда больше не ходи!

Олесю казалось, каждое слово отца било тётю, как пощёчина. И ему стало жалко её.

Сперва тётя сидела вся красная, надутая, а потом вскочила, крикнула:

— Ноги моей здесь больше не будет!

И, сильно хлопнув дверью, ушла.

Ещё не успели затихнуть шаги в коридоре, Петрик первым выбрался из своей засады.

— Натурально… Хитренькая какая! Захотела из Олеся сделать Золушку… Я вот ей из рогатки как выстрелю…

— Подслушивали? — укоризненно покачал головой каменщик. — Знаете… Не мужское это дело уши наставлять. Некрасиво, хлопчики…

Петрик густо покраснел от смущения, но всё-таки высказал, что думал:

— Это, дядя, хорошо, что вы против мачехи. Ни в одной сказке нет доброй мачехи. Все они злые и сирот изживают со свету. Ей-богу, что так…

Каменщик закрыл ладонью рот. Глаза его смеялись.

Петрик мог ещё сказать: зачем Олесю мачеха? Разве Петрика мама не моет им пол, не стирает, не штопает, не латает бельё? А когда каменщик покупает мясо, разве мама не варит для них борщ или суп с лапшой?

Конечно, мясо отец Олеся стал приносить недавно, с тех самых пор, как устроился работать не по специальности — грузчиком на бойне. А то и они всю зиму питались одной картошкой.

Зато в семье Василька даже эту, казалось бы, вполне доступную бедняцкую еду и то не всегда видели дети.

Бабушка Василька как-то пожаловалась маме Петрика:

— Боже милосердный, у зятя моего золотые руки, всякое ремесло знает, а бьётся человек в нужде, как рыба об лёд, не может прокормить деток, — утирала слёзы старушка. — Весь зимний сезон проходил без работы. И сейчас нигде не берут. Подрядчики норовят сельских принимать, что приходят из голодных сёл на заработки. Им можно половину платить, и то в ножки будут кланяться. И страйковать не станут…

Когда Петрик с Дариной пришли навестить больную мать Василька, даже они испугались той бедности, какую здесь увидели.

Три русоволосые сестрички Василька, босые, в стареньких ситцевых платьицах, застенчиво жались к жестяной печке, на которой в плоской алюминиевой кастрюле что-то варилось. Четвёртая же, девятилетняя девочка, её звали Катруся, деловито хлопотала возле шкафчика, нарезая ломтики ржаного хлеба.

По мнению Петрика, мама очень хорошо поступила, что принесла больной молоко и белую булку. И уж как благодарила больная маму за пальтишко, которое Петрик уже не носит, вырос из него, а одной из сестричек Василька оно было в самую пору.

И пока мамы тихо поверяли друг другу какие-то женские тайны, о которых, видно, не полагалось знать детям, Василько подвёл Петрика к своим сестричкам.

— Будешь, Петрик, кушать обед? — вежливо осведомилась Катруся.

— Угу.

Честно говоря, после первой же ложки Петрик пожалел, что не отказался от угощения. Разве это суп? Отварили в солёной воде картофельную шелуху — и называется суп.