Страница 22 из 54
"Коли так, можем остаться в городе".
"Я должна посмотреть на зеленую траву и подышать свежим воздухом. Даже в лагерях воздух не был таким грязным, как здесь. Я бы взяла маму о собой, но я шлюха в ее глазах. Бог обрушил на нее столько бед, а она дрожит от страха, что делает слишком мало для Него. Гитлер делал то, что Он хотел. Вот правда!"
"Зачем ты тогда зажигаешь субботние свечи? Почему постишься на Йом-Кипур?"
"Не для Него. Настоящий Бог ненавидит нас, а мы придумали себе идола, чтобы он любил нас и считал нас своим избранном народом. Ты сам говорил: "Нееврей создает богов из камней, а мы — из теорий". Когда ты приедешь в воскресенье?"
"В четыре".
"Ты тоже и Бог, и убийца. Ну ладно, приятной субботы".
5
Герман и Маша сели в автобус, шедший на север. После шести часов пути они сошли у озера Джордж. Они сняли комнату за семь долларов и остались в ней на ночь. Они отправились в путь безо всякого плана. Герман нашел на скамейке в парке карту штата Нью-Йорк, и она вела их. Окно комнаты выходило на озеро и на горы.
Ветер, проникавший в комнату, приносил запах елей. Издалека слышалась музыка. Маша взяла собой корзинку, полную еды, которую приготовила вместе с матерью — блинчики, пудинг, яблочный компот, сухие сливы, изюм и самодельный пирог.
Маша, куря, стояла у окна и смотрела на весельные и моторные лодки на озере. Она сказала задорно: "А где же нацисты? Что это вообще за мир без нацистов? Довольно-таки отсталая страна, эта Америка".
Перед отъездом она пожертвовала часть своих отпускных на бутылку коньяка. Пить она научилась в России. Герман только раз отхлебнул из бутылки, а Маша все пила, делалась все веселее и веселее и в конце концов начала петь и насвистывать.
В детские годы в Варшаве Маша училась танцам. У нее были икры танцовщицы. Она подняла руки и начала танцевать. В трусиках и нейлоновых чулках, с висящей между губ сигаретой и с распущенными волосами — она напоминала Герману девушек, приезжавших в Живков с цирком. Она напевала на идиш, на иврите, на русском и польском. Она звала Германа танцевать с ней и требовала от него пьяным голосом: "Ну-ка поди сюда, мальчик из ешивы, мы посмотрим, на что ты способен".
Они рано легли спать, но сон их все время прерывался. Маша проспала час и проснулась. Она хотела делать все разом: любить, курить, пить, говорить. Месяц висел низко над водой. Выпрыгивавшие из воды рыбы с плеском возвращались в свою стихию. Звезды покачивались, как крошечные фонарики. Маша рассказывала Герману истории, которые возбуждали в нем гнев и ревность.
Утром они собрали вещи и снова сели в автобус. Следующую ночь они провели у озера Шрун, в бунгало рядом с водой. Было так холодно, что им пришлось положить свою одежду на одеяло, чтобы не замерзнуть. На следующее утро после завтрака они взяли напрокат лодку. Герман греб, а Маша лежала, греясь на солнце. Герману казалось, что он может читать ее мысли сквозь кожу ее лба, сквозь ее опущенные веки.
Герман размышлял о том, насколько все это фантастично — быть в Америке, в свободной стране, без страха перед нацистами, НКВД. Пограничниками и доносчиками. Выходя на улицу, он ни разу не брал с собой документов. В Соединенных Штатах никто не спрашивал документы. Но он не мог забыть, что на улице между Мермейд-авеню и Нептун-авеню его ждала Ядвига. На Ист-Бродвее, в доме реба Авраама Ниссена Ярославер, жила Тамара, согласная довольствоваться любыми крохами, которые он, может быть, швырнет в ее сторону. Он никогда не освободится от притязаний, которые имеют на него эти женщины. Даже рабби Ламперт имел полное право жаловаться на него. Герман отказался принять дружбу, которую предлагал ему рабби.
В окружении светло-голубых небес и желто-зеленой воды он чувствовал себя не таким виноватым. Птицы провозглашали новый день так, как будто это было утро после сотворения мира. Теплый ветерок приносил аромат леса, а из кухни отеля доносились запахи еды. Герману показалось, что он слышит стон курицы или утки. Этим ласковым летним утром где-то забивали птицу; Треблинка была повсюду.
Машины припасы кончились, но она отказывалась есть в ресторане. Она пошла на рынок и купила хлеб, помидоры, сыр и яблоки. Она вернулась, нагруженная таким количеством продуктов, что их хватило бы, чтобы накормить целую семью. В ней, рядом с фривольной шаловливостью, жил материнский инстинкт. Она считала деньги — распущенные женщины так не поступают. В бунгало Маша нашла маленький примус, на котором сварила кофе. Запах керосина и гари напомнил Герману его студенческие годы в Варшаве.
В открытое окно влетали мухи, пчелы и бабочки. Мухи и пчелы садились на просыпанный сахар. Бабочка парила над куском хлеба. Она не ела, а, казалось, наслаждалась ароматом. Для Германа это не были паразиты, которых следовало гнать; в каждом создании он видел проявление вечной воли жить, узнавать, постигать. В то время, когда муха протягивала свои усики к еде, она терла одну заднюю лапку о другую. Крылья бабочки напомнили Герману талес-котн, молитвенную шаль. Пчела пожужжала, и побурчала, и снова улетела. Маленький муравей ползал по столу. Он пережил холодную ночь и взбежал на стол — но куда идти? У крошки хлеба он остановился, а потом зигзагом побежал дальше. Он ушел из муравейника и теперь должен был один пробиваться в жизни.
Потом Герман и Мажа поехали в Лэйк-Плэсид. Там они нашли комнату в горном приюте. Все в доме было старым, но безупречным: прихожая, лестница, картины и орнаменты на полотенце с вышитой эмблемой, изготовленное в Германии — реликвия времен первой мировой войны. На широкой кровати лежали огромные подушки — как в европейских гостиницах. Окна выходили на горы. Солнце зашло и отбросило глубокие красные четырехугольники на стены.
Некоторое время спустя Герман сошел вниз позвонить. Он научил Ядвигу, как отвечать на заранее оплаченный звонок. Ядвига спросила, где он, и он назвал первое пришедшее в голову название. Вообще-то Ядвига не жаловалась, но говорила возбужденно: по ночам ей страшно; соседи будут смеяться над ней и показывать на нее пальцем. Зачем Герману так много денег? Она готова пойти работать и помогать ему, чтобы он мог побольше бывать дома, как это делают другие мужчины. Герман успокаивал ее, оправдывался и обещал отсутствовать не очень долго. Она послала ему по телефону поцелуй, и он тоже ответил ей звуком поцелуя.
Когда он вернулся наверх, Маша не желала говорить с ним. Она сказала: "Теперь я знаю правду".
"Какую правду?"
"Я слышала, как ты говорил. Тебе так не хватает ее, что ты едва можешь дождаться, пока вернешься".
"Она совсем одна. Она беспомощная".
"А я что же?"
Они молча поужинали. Маша не зажигала свет. Она дала ему яйцо всмятку, и внезапно он подумал о вечере перед Тишебов[5], о последней трапезе перед постом, которая состоит из сваренного вкрутую и посыпанного пеплом яйца, знака скорби, символа того, что счастье вполне может укатиться от человека и протухнуть, как яйцо.
Маша то жевала, то курила. Он попытался заговорить с ней, но она молчала. После ужина она прямо в одежде бросилась на кровать и свернулась калачиком, так что было трудно понять, спит она или дуется на него.
Герман вышел на улицу. Он брел по незнакомой улице и останавливался у витрин сувенирных магазинов: индийские куклы, вышитые золотом сандалии с деревянными подошвами, ожерелья из янтаря, китайские серьги, мексиканские браслеты. Он пришел к озеру, в котором отражалось медное небо. По берегу озера гуляли беженцы из Германии — широкоплечие мужчины и статные женщины. Они говорили о домах, делах, бирже. "В каком смысле они мои братья и сестры?", — спросил себя Герман."В чем состоит их еврейство? В чем мое?" У всех у них было только одно желание: как можно быстрее ассимилировать и избавиться от акцента. Герман не принадлежал к ним, также как не принадлежал к американским, польским или русским евреям. Как и муравей утром на столе, он отделился от общества.