Страница 21 из 54
А еврей Герман игнорировал субботу. Он включал и выключал свет, несмотря на то, что это было запрещено. После субботней трапезы из мяса, риса, фасоли и курицы с молодей картошкой он садился писать, хотя именно этого делать было нельзя. Когда Ядвига спросила его, почему он нарушает заповедь Господню, он ответил:
"Нет никакого Бега, ты слышишь? А даже если бы был — я бы презирал его".
В эту пятницу Герман казался беспокойнее, чем обычно. Он много раз спрашивал Ядвигу, не звонил ли кто. Между рыбой и супом он вытащил из нагрудного кармана записную книжку и карандаш и что-то быстро нацарапал. Иногда, вечерами по пятницам. Если у него было хорошее настроение, Герман пел застольные песни своего отца, а еще "Шолом Алейхем" и "Достопочтенная женщина" — эти песни он переводил Ядвиге на польский. Первая была приветствием ангелам, которые в субботу сопровождают евреев из синагоги домой. Вторая была хвалебная песня, посвященная добродетельной жене, которая встречается еще реже, чем жемчужина. Однажды он перевел ей гимн, посвященный яблоневому саду, влюбленному жениху и украшенной драгоценностями невесте. Там была описана любовь — подобных описаний, по понятиям Ядвиги, в благочестивой песне быть не должно. Герман объяснил ей, что гимн написан каббалистом, так называемым Святым Львом, чудотворцем, которому являл себя сам пророк Илья. Свадьба в песне происходит в Граде Божьем.
Щеки Ядвиги пылали, когда он пел эти песни, а глаза светились — глаза ее радовались субботе. Но сегодня вечером он был молчалив и раздражен. Ядвига подозревала, что во время своих путешествий он иногда бывал с другими женщинами. В конце концов, он вполне мог получать удовольствие от женщины, которая умеет читать эти маленькие буковки. Откуда мужчине знать, что ему надо самом деле? Как легко соблазнить мужчину — одним словом, одной улыбкой, одним движением.
Всю неделю, как только наступал вечер, Ядвига накрывала клетку с попугаями. Но вечером в пятницу им разрешалось не спать подольше. Войтысь, самец, пел вместе с Германом. Птица впадала в нечто вроде транса и, летая испускала трели. Сегодня вечером Герман не пел, и Войтысь сидел на крыше клетки, взъерошив перья. "Случилось что-то?", — спросила Ядвига. "Ничего, ничего", — сказал Герман.
Ядвига вышла из комнаты и разобрала постель. Герман выглянул в окно. Обычно Маша звонила ему в пятницу вечером. Не желая огорчать свою мать, она никогда не пользовалась домашним телефоном в субботу. Она выходила за сигаретами и звонила из магазина поблизости. Но сегодня вечером телефон молчал.
С тех пор, как Маша прочитала объявление в газете, он ждал, что вот-вот разразится скандал. Ложь, которую он сплел, была чересчур очевидной. Маша скоро неизбежно поймет, что он не шутил, говоря о Тамарином возвращении. Вчера она много раз, с ревнивым наслаждением, иронически подмигивая, повторяла имя его двоюродного брата — Файвел Лембергер. Она, видимо, не торопилась наносить уничтожающий удар — возможно, не желала портить неделю их отдыха, который должен был начаться в понедельник.
Насколько надежно Герман чувствовал себя с Ядвигой, настолько ненадежной казалась ему Маша. Она никогда не считалась с тем обстоятельством, что он живет с другой женщиной. Она оскорбляла его, говоря, что вернется к Леону Тортшинеру. Герман знал, что мужчины липнут к ней. Он часто наблюдал в кафетерии, как они пытались втянуть ее в разговор, спрашивали адрес и телефон и оставляли ей визитные карточки. Персонал кафетерия, — все, начиная хозяином и заканчивая мывшим тарелки пуэрториканцем, — заглядывался на нее. Даже женщины восхищались ее грацией, ее длинной шеей, талией, ногами, белизной ее кожи. Разве были у него силы удержать ее? Как долго она будет с ним? Бесконечное число раз он пытался подготовить себя к тому дню, когда она уйдет от него.
И вот он стоял и смотрел на скудно освещенную улицу — вниз на неподвижные листья деревьев, вверх на небо, которое отражало огни Кони Айленда; он видел пожилых женщин и мужчин, которые поставили стулья у дверей парадного и вели бесконечные разговоры людей, потерявших последнюю надежду.
Ядвига положила руку ему па плечо. "Постель готова. Я постелила чистое белье".
Герман зажег свет. Мрачно мерцали свечи. Ядвига прошла в ванную. Она сохранила ритуал деревенской женщины, от которого никогда не отклонялась. Она полоскала рот, прежде чем идти в постель, мылась и расчесывала волосы. Даже в Липске она содержала себя в безукоризненной чистоте. Здесь, в Америке, она слушала по польскому радио всевозможные гигиенические советы. Войтысь еще успел высказать последний протест, прежде чем стемнело окончательно — и тут же полетел в клетку вместе с Марианной. Он тесно прижался к ней, сидя на жердочке. Так они неподвижно просидят до восхода солнца и, возможно, испытают предчувствие великого покоя — смерти, которая освобождает человека и зверя.
Герман медленно раздевался. Он представил себе Тамару, как она с широко раскрытыми глазами лежит без сна в доме своего дяди и широко раскрытыми глазами глядит в темноту. Маша, скорее всего, сейчас стояла неподалеку от Кротон-парк или на Тремонт-авеню и курила. Парни проходили мимо нее и присвистывали. Возможно, рядом с ней остановился автомобиль, и кто-нибудь пытался подцепить ее. Может быть, она уже сидела в машине.
Зазвонил телефон, и Герман поспешил к аппарату. Одна субботняя свеча догорела, но другая еще мерцала. Он поднял трубку и прошептал: "Маша!"
Несколько секунд было тихо. Потом Маша сказала: "Ты лежишь в кровати со своей крестьянкой?"
"Нет, я не лежу с ней в кровати".
"Ну, а где еще? Под кроватью?"
"Где ты?", — спросил Герман.
"Какая тебе разница, где я? Ты мог бы быть со мной. Вместо этого ты проводишь ночи со слабоумной из Липска. К тому же ты завел себе еще одну. Твой двоюродный брат Файвел Лембергер — ни что иное, как жирная шлюха в твоем вкусе. Ты с ней уже спал?"
"Пока что еще нет".
"Кто она? Ты вполне можешь сказать мне правду".
"Я же тебе сказал: Тамара жива, и она здесь".
"Тамара мертва и гниет в земле. Файвел — одна из твоих лапочек".
"Я клянусь прахом моих родителей, что это никакая не лапочка!"
На другом конце провода возникла напряженная тишина.
"Скажи мне, кто она", — стояла на своем Маша.
"Моя родственница. Сломленная женщина, потерявшая своих детей. "Джойнт" помог ей перебраться в Америку".
"Почему ты тогда сказал, что это Файвел Лембергер?", — спросила Маша.
"Потому что я знал, как ты подозрительна. Если я упоминаю о женщине, ты немедленно думаешь, что…"
"Сколько ей лет?"
"Старше меня. Она развалина. Ты действительно думаешь, что реб Авраам Ниссен Ярославер стал бы давать объявление в газету из-за моей любовницы? Это благочестивые люди. Я же говорил тебе, позвони ему и сама все выясни".
"Ну ладно, наверное, в этот раз ты не виноват. Ты представить себе не можешь, что я вынесла в последние дни".
"Дурочка, я же тебя люблю! Где ты сейчас?"
"Где я? В кондитерской на Тремонт-авеню. Я прошлась по улице, покуривая, и каждые две минуты останавливался автомобиль, и какой-нибудь тип хотел подцепить меня. Парни присвистывали за моей спиной, как будто мне восемнадцать. Никогда не пойму, что они во мне находят. Куда мы поедем в понедельник?"
"Придумаем что-нибудь".
"Я боюсь оставить маму одну. Что будет, если у нее случится приступ? Она умрет где-нибудь, и ни один петух по ней не прокукарекает".
"Попроси кого-нибудь из соседей посмотреть за ней".
"Я всегда избегала соседей. Я не могу теперь явиться и попросить их. Кроме того, мама боится людей. Если стучат в дверь, она думает, что это пришел нацист. Да возрадуются жизни враги Израиля — так же, как я радуюсь этому отпуску".