Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 16



После очередной раздачи баланды круглолицый хлопал себя по пустому животу и говорил:

– Странные эти немцы… Жадюги какие-то! Морят нас голодом. Неужели в Германии нет хлеба? Или брюквы?

Лейтенант задумчиво отвечал:

– Хлеб у них есть… Брюква тоже…

– Так в чем же дело? Пусть дадут.

– Не подошло время.

– Ха! Может, время подойдет, когда я сдохну.

– Не сдохнешь… – Лейтенант поглядел на собеседника оценивающе, будто определял, действительно ли он выдюжит: – Ты не сдохнешь… Кое-кто, конечно, отдаст концы. Многие лягут тут…

В узких прорезях глаз мелькнуло любопытство:

– Почему я?.. Я почему не умру?

– Ты ничего еще не сделал немцам.

– Э-э, не говори загадками…

– Разве не понятно?

– Нет.

– Подумай сам…

Круглолицый не хотел думать. Ему не надо было думать, для того он и вел разговор с лейтенантом, чтобы узнавать не свои, а чужие мысли.

– Хитрый ты человек, лейтенант. Ой, хитрый. – Вставал и уходил. Уходил на час или полчаса: бродил вокруг навеса, знакомился с людьми, выменивал что-нибудь или выпрашивал. Иногда добирался до часовых и пытался с ними завести разговор. Но успеха эта попытка обычно не имела. Он возвращался к лейтенанту и жаловался:

– Плохо, брат, не знаю я ни слова по-немецки.

– Зачем тебе немецкий язык?

– Как зачем?! Переводчик – первый человек в лагере. Сыт-то уж всегда будешь.

– Ты и так не голоден.

Он довольно улыбался – признание его способностей добытчика всегда радовало. Но через мгновенье уже терял добродушный облик и на лице появлялась озабоченность.

– Научил бы ты меня немецкому языку, что ли.

– Я не знаю…

– Врешь… Ты все врешь, брат.

– Ведь я же не соврал, что ты сыт… Почти сыт…

– Это правда, – снова раздвигал мясистые губы в улыбке. – Сегодня я три порции выменял на табак… А остальное врешь.

– И даже то, что ты будешь жить?

Это воспламенило тревогу. Круглолицый испуганно смотрел на лейтенанта: как бы тот не передумал и не изрек иную истину, более печальную.

– А ну тебя…

Дождь лил. Переставал. Снова лил. В просветах туч, когда он стихал и ветер работал где-то в высоте, проглядывало скупое позднеосеннее солнце. Торопливо сушило тропки вокруг навеса, каменило бугорки, и на затеплевшие спины их выползали люди. Грелись в шинелях, а кто снимал их, сгонял прель, что накопилась на гимнастерках.

На шестой день с утра засветило вольное солнце, ничем не притуманенное, и небо, белесо-голубое, вставало над лагерем. Захотелось жить, дышать, радоваться солнцу, небу, ветру. Но тоска захлестнула душу. Тоска по родному.

Кто-то запел песню. Не русскую, но тягучую и бередящую сердце.

Круглолицый подошел к лейтенанту, лег рядом на теплый бугорок и сказал:

– Рябой плачет…

Лейтенант поднялся на локти, поискал глазами рябого. Нашел. Тот сидел у столба, подпиравшего навес, на самом солнце, и утирал ребром ладони слезы. Старательно. Вот так он подбирал крохи с доски, на которой резал хлеб.

Пел казах. Пел где-то за навесом. Невидимый. О степи пел широко, раздольно. И не грустно. А тоска наваливалась, слушать было невмоготу, горло стискивали спазмы.

Круглолицый поморщился:

– Нашел время петь… Глупый человек…

– Пусть поет, – придержал лейтенант поднимавшегося с земли соседа. – Не мешай ему…

Позже, когда песня смолкла и вообще все смолкло – обессиленные люди дремали на солнце, – круглолицый поднялся и пошел искать казаха. Побродил с полчаса по лагерю. Вернулся с усмешкой на губах. Растормошил впавшего в забытье лейтенанта.

– Я так и думал.

– Что? – не догадался лейтенант.

– Он слепой…

– Кто?

– Певец этот. Фугас сжег глаза. Туман перед ним. Но скоро и тумана не будет…

Лейтенант прикусил губы. Отвернулся. Он попытался скрыть боль. Снова, как и от песни, спазмы сжимали горло.



– Только петь и осталось. – Круглолицый покачал головой, давая этим понять, что судьба казаха решена. – Конвоиры пристрелят его на дороге…

– Замолчи!

Смолк покорно и занял свое место на склоне бугорка, ближе к солнцу. Зажмурился, наслаждаясь теплом. Он уже засыпал, когда лейтенант тихо произнес:

– Отдашь ему мою пайку хлеба…

5

Седьмой и восьмой день прошли в покое. Солнце согревало. Они уже привыкли к ласке, обсушились. Ожили вроде.

Никто их не трогал. Никто не приходил в лагерь, если не считать утреннего визита бородача с кобылой, вечернего посещения автоматчиков, сопровождавших баланду и хлеб.

А на девятый день хлынул дождь. Похолодало. Зашумел, загудел ветер. Люди собрались в кучу, в самом центре, как в ту первую ночь. С дождем пришли тоска и тревога. И не случайно…

Только начало лить, как подкатил грузовик, немцы вроде ждали ненастья, или это просто совпало. Ворота распахнулись, и человек двенадцать автоматчиков вбежали во двор лагеря. Прозвучала уже почти забытая команда:

– Ауф штеен!

И еще торопливее:

– Ауф! Ауф!

Кто-то в плаще, с пистолетом на ремне закричал по-русски:

– Строиться! Быстро!

Они, пленные, все-таки плохо усвоили автоматизм. Вернее, еще не усвоили. Весь смысл был в том, чтобы мгновенно исполнять волю приказывающего и уже не отклоняться, не нарушать ритма, не отставать. Не усвоили, поэтому их пинали ногами, били прикладами, подталкивали руганью. Главное, сами немцы торопились, навязывали какой-то неестественно бешеный, нервозный темп. В нем все дрожало от тупого напряжения.

Позже лейтенант понял – это система. Это психологический прием, сминающий волю человека.

Сейчас пленные бежали, возбужденные внезапностью приказа и угрозами. Они строились около унтера, как вешка обозначавшего голову колонны. Их разбивали по трое в ряду.

– Где слепой?.. – зашептал лейтенант стоявшему рядом. – Где слепой?

Он оказался в седьмом ряду. Лейтенант поменялся местом с соседом сзади, потом так же со следующим и стал у плеча слепого.

– Держись за меня. Войди в серединку. Не останавливайся в дороге.

На лице казаха лежал страх. А может, и не страх, а решимость. Он сказал с болью:

– Лучше я останусь… Здесь…

– Расстреляют.

– Пусть…

Помолчал и добавил:

– Все равно ведь.

И он подался влево. Из колонны.

– Стой!

Сначала прошептал лейтенант. Потом крикнул унтер:

– Хальт!

Две, нет, шесть рук втиснули певца в строй. Цепко держали за локти.

– Живи… пока можно…

Дождь лил. Они сразу замолкли. Сгорбились. Склонили головы.

Унтер считал. Считал до одури медленно, повторял и повторял эту процедуру. Никак не мог уяснить, куда девались четыре человека. Наконец ему втолковали, что их увез бородач на кладбище.

– Гут, – понял наконец унтер и сделал пометку в блокноте.

Колонна двигалась. Снова по шоссе. По проклятому, грязному шоссе. Навстречу дождю, мукам и несчастьям.

Слепой шел ровно – чувствовал локти товарищей, но каждый шаг давался ему с трудом. Он страшился пустоты – впереди для него была пустота, и ногу приходилось ставить в неизвестное, ждать выбоину или камень, или канаву. От напряжения жилы на висках вздулись, а губы, стиснутые зубами, кровоточили. Он вздрагивал. Вздрагивал от неожиданного звука, от шума воды, хлынувшей вдруг в кювет, от покатившегося камешка, от слова, произнесенного ненароком.

На первом же километре слепой сдал:

– Не могу, братцы.

– Иди!

Лейтенант положил его руки себе на плечо.

– Не думай, не беспокойся. Если упадем, то вместе. Все вместе.

– Спасибо.

Шагали до вечера. До сумерек: дома, деревья рисовались неясными силуэтами. Колонна замерла. У края шоссе, мокрые, голодные, ждали около часа. Еще полчаса их пересчитывали. Только после этого повели по тропе к полотну железной дороги и вдоль нее до станции. Здесь стояли товарные вагоны. Кричал дико паровоз. Над самой головой, кажется. В дрожь бросало от этого вопля.