Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 16



4

Им дали отдых.

В сумерках колонна вошла в поселок, протащилась сквозь него по расхлябистой улице, темной, будто без окон, стала под навесами. Не было дождя. Здесь не было. Он лил по-прежнему, рядом лил.

– Ложись!

Впервые команда прозвучала по-русски.

Легли. Вначале там, где стояли. На мокром от ног. Потом поползли, как слепые котята, натыкаясь друг на друга в темноте, пыхтя, сплевывая с губ пыль, сырую пыль, что поднималась с земляного пола. К центру поползли, пока не стало плотно от тел, от голов и ног. Сжались. Он почему-то вспомнил овец, спасающихся от ледяного ветра. Стадо. Да, человеческого было мало. И нужно ли человеческое в такую минуту. Кто-то стонал, и ему захотелось уступить немощному место, но едва лишь отстранился, как несколько тел разом ринулись в просвет, отбросили стонавшего, смяли его.

Уснули. Кажется, было тепло. От тел, от мокрых шинелей, отдававших паром.

Никто не просил хлеба. Никто не искал воды. Только тепла.

Ему повезло. Он оказался почти в центре. Но ветер осенний летел вдоль навеса и бил в бока и спины. Мучил. Утром они, прилипшие к человеческому островку, не встали. Им было жарко уже. Жар не покидал, он сжигал. Вечером следующего дня первая смерть пришла под навес. Вторая на рассвете.

Людей не поднимали. Видимо, марш кончился. Кончилось шоссе. Не хотелось думать, что оно существует, что еще тянется и тянется на запад, в самое сердце Германии. Да и зачем думать. Они лежали под навесом, кажется, забытые всеми. Всем миром. Безразличные, обессиленные, опустошенные.

Вот он – плен. Острое ощущение одиночества – нет, не физического, рядом было много людей, – заледенило сердце. Оторванные от близкого, привычного, родного, они потеряли общность душевного тепла. Каждый чувствовал лишь себя, если еще способен был что-то чувствовать. Единым остался голод. Он поражал всех, мучил всех. С лихорадочным блеском в глазах они смотрели на ворота, – когда рассвело, пленные поняли, что находятся в лагере, барак окружала проволочная изгородь в два ряда, а на углах стояли часовые. Ворота должны были когда-то открыться, должен был появиться хлеб. Хлеб! Только хлеб.

Ворота открылись. Но хлеба не оказалось. Въехала телега, обыкновенная крестьянская телега, слегка прикрытая брезентом. Ее тянула упитанная кобыла. На передке восседал старик бородач с черной повязкой на левом глазу. Лошадь остановилась рядом с навесом, а старик глухим, простуженным голосом произнес:

– Ну, кто помер?

Никто не сообщал о мертвецах, никто не звал старика. Его прислали, руководствуясь простой логикой: марш и голод должны были унести несколько жизней.

Когда показали на закоченевшие трупы – всего три, – бородач недовольно буркнул:

– Только-то…

Он даже не слез с телеги, не счел нужным проявить рвение, скомандовал:

– Ребятки, кто покрепче, а ну наваливай.

Желающих не оказалось: для собственной жизни, для борьбы за нее сберегал каждый остаток сил, о мертвецах пусть уж немцы заботятся.

– Народ пошел хуже скотины, – спокойно, но с укором прохрипел бородач. – Вам же вонять будет…

Слез с телеги. Кнутовищем ткнул в спины лежавших поблизости:

– Давай, давай шевелись!

Человек семь поднялись, тяжело поднялись и так же тяжело вскинули трупы на телегу. Не сразу вскинули. С полчаса повозились. Старик в это время сворачивал козью ножку, а чалая кобыла чесала об оглобли ухо.

Со скрипом повозка повернула назад, к воротам. Вслед старику закричали:

– Хлеб! Когда будет хлеб?

Он не оглянулся. Махнул рукой:

– Это не по моему ведомству.

Хлеб привезли к вечеру. На машине привезли, хотя могли бы донести в руках: всего пять кирпичиков на семьдесят человек. И еще бидон баланды. Горячей. Самое главное – горячей. Разлили кому во что досталось: у кого был солдатский котелок, у кого кружка, у кого ржавая банка из-под консервов. Эта посуда осталась надолго. Почти на весь плен.

Пили обжигаясь, стуча зубами. Пили мутную жижу. Кусочки брюквы выгребали пальцами и как лакомство обсасывали – кто был терпелив. Остальные глотали разом.



Хлеб делил один из пленных: рябой высокий сержант. Разрезал кирпич сначала вдоль, потом поперек на четырнадцать долек. Пока он резал, пять автоматчиков немцев стояли против навеса и настороженно смотрели на пленных, словно боялись, что вдруг голодная ватага кинется на рябого и растерзает буханку. «По автоматчику на кирпичик», – так потом острили люди. Острили, когда согрелись баландой и сжевали хлеб.

Дольки раздавали в строю. Впервые подняли людей и вытянули цепочкой вдоль навеса. Неровной цепочкой: кому нужен был порядок, кому нужна была четкость. Даже немцы и те об этом не беспокоились. Самое важное для них – чтобы никто не получил две дольки хлеба. Люди и дольки совпадали по количеству.

И все же рядовой, что сдался вместе с лейтенантом, круглолицый, скуластый, с усиками, добыл две порции хлеба. Одну съел, вторую припрятал. Не особенно тщательно. Лейтенант увидел. Ничего не сказал. Впрочем, взгляда было достаточно.

Рядовой подмигнул многозначительно:

– Надо начинать новую жизнь.

Подсел поближе, фамильярно толкнул плечом: забыл черт, что рядом лейтенант! Хотя все сейчас были равны. Смешно делить на звания. Толкнул и сказал со вздохом:

– Одну пайку только заработал. Скупые фрицы. За такое могли бы и полбуханки отвалить.

Лейтенант не понял. Ничего не сказал. Он смотрел, как автоматчики сменяют постовых, как рябой сгребает крошки с доски, на которой резал кирпичики, и по одной бережно отправляет в рот. И рука у него дрожит. Теряет крошки. Теряет и снова находит, снова отправляет в рот.

– Если бы ты нашивки снял, больше бы дали… – продолжал свою мысль круглолицый.

Он опять ничего не понял, уловил только, что разговор идет о его звании, поднял брови, повернулся к рядовому:

– При чем тут мои петлицы?

Наивность лейтенанта развеселила круглолицего. Он даже хихикнул:

– Евреев, коммунистов и командиров немцы расстреливают… Догадался?

Да, он догадался. Догадался и поежился от холода. Внутри только обожгла мысль о смерти. Заныло сердце. И тут же родилась дьявольская ненависть к сидящему рядом. Пальцы как-то невольно стиснулись в кулак, напряглись для удара. Он бы мог сейчас убить этого с усиками. Задушить даже.

– Сволочь!

С усиками продолжал улыбаться. Как-то грустно, философски улыбаться: дескать, говори, что хочешь, а судьба наша такая, никуда не денешься. Надо жить.

Улыбка еще больше взъярила лейтенанта. С большим трудом он сдержал себя. Только процедил:

– На мне заработать решил?

Это не смутило круглолицего. Он будто сверху смотрел на обреченного человека и даже сожалел о его наивности.

– Больше пока не на ком…

– Шкура…

И вдруг лейтенант успокоился. Отрезвел. Произнес твердо:

– Меня не расстреляют… И нашивки останутся… И не расстреляют…

Убежденность была фанатической, как всплески экстаза. Не от веры шла. От упрямства, что ли. От безумного желания выстоять и достичь цели.

– Дай бог… – равнодушно кивнул сосед, – дай бог.

Так он узнал, что его поставили на кон. Поставил круглолицый. Игра началась. Играл круглолицый, играли немцы. Так он считал. Предполагал так.

И не ошибся. Только сроки мысленно сократил. Надеялся на близкий финал, а игра затянулась. Надолго. Во всяком случае, в этом лагере только заметил играющих, лишь первая карта была взята из колоды. А сколько впереди!

Иногда круглолицый выигрывал, иногда терпел поражение. Неудачи его печалили, но не сокрушали. Он знал, что у него в колоде козырь и рано или поздно победа за ним. Просто он хотел сорвать крупный банк и не торопился. Издали он поглядывал на лейтенанта, щурил свои раскосые глаза и что-то обдумывал. Когда тот ослабевал или казался больным, круглолицый начинал беспокоиться и шел на помощь. Дважды под этим навесом он делился с лейтенантом хлебом – кажется, последним, – доставал ему вторую порцию баланды, советовал, как уберечься от холода. Лейтенант терялся в догадках: кто этот с усиками – друг или враг? Казалось, что забота его была искренней, старания неутомимы, а жалость в глазах – почти материнская. Возможно, первый поступок, причиной которого могли быть минутная слабость или страх, осознан, и круглолицый пытается искупить вину. Хотелось верить в лучшее. И лейтенант отвечал на заботу о себе вниманием и даже искренностью. Пытался объяснить то, что для круглолицего представлялось загадочным.