Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 143

Комната качалась, стены колебались, точно паруса, а сзади Кожемякина журчал знакомый голос:

— «Ну, теперь, бесчеловечный любви моей тиран, наполняй своим воплем сей густой лес…»

— Эка подлая! — воскликнул тихий Вася, а знакомый голос продолжал:

— «И когда ты из доброй воли любить меня не хочешь, то я принужу тебя к тому с ругательством твоей чести…»

Кожемякин обернулся, держась за стол, — сзади него, за другим столом сидели Вася с Максимом, почти касаясь головами друг друга, и Максим читал, как дьячок над покойником.

«Отчего это я как будто всех людей знаю и всё, что скажут, — знаю?» — внезапно подумал Кожемякин.

Савка хрипло смеялся, говоря:

— Он — снохач, распутник, мироед знаменитый по своему месту…

— Во-от! — пронзительно кричал Тиунов. — Натрещат, накрутят людских кишок на шею, а придёт конец жизни — испугаются и хотят бога обмануть!

— Вер-рно! Как звать?

— Яков Захаров…

— Пей за правду!

Савка матерно ругался, а Тиунов всё точил едкие слова:

— Представляются перед богом, будто ошиблись в мыслях, оберегая душеньку чистой для него…

Большая голова Савки бессильно поникла, красные пальцы ползали по столу, опрокидывая чашки и рюмки, он густо смеялся, чмокал и бормотал:

— Так…

— Вот ты много видел, — звенел памятный голос кривого. — А как надо жить с достойным человеку пристрастием, ну?

— Всё равно! — крикнул Савка, стукнув ладонью по столу, и захохотал.

Его смех отрезвил Кожемякина; привстав со стула, он сказал:

— Ну, я пошёл…

— Нет, всё-таки? — спрашивал Тиунов.

— Всё равно! Кожемякин — стой…

— Вы думаете — дураками легче жить?

— Верно! Дураками…

— Никогда! Дурак не горит, не греет, глупые люди та же глина — в ненастье за ноги держит, в добрую погоду — неродима!

— А мне — наплевать!

И, подняв руку, свирепо заорал, выкатывая глаза:

По лицу его текли серые пьяные слёзы, и Кожемякину вдруг стало жалко Савку.

— Что, брат, — спросил он, тоже заплакав, — что-о?

Потом они, обнявшись через стол и сталкивая посуду, целовались, давили черепки ногами и, наконец, в обнимку вывалились на улицу, растроганные и влюблённые.

На улице Максим оттолкнул Савку.

— Ты, боров, прочь!

И взял хозяина под локоть, но Кожемякин обиделся, замахал руками и заорал:

— Сам прочь! Я тебе — кто?

— А вы идите, стыдно! — сказал Максим, толкая его вперёд.

Пришли домой. Разбудив Дроздова, пили в кухне чай и снова водку. Шакир кричал на Максима, топая ногой о пол:

— Зачем привёл свинья?

А Тиунов, качаясь, уговаривал:

— Позволь, князь, тут решается спор один, — тут за душу взяло!

Наталья, точно каменная, стоя у печи, заслонив чело широкой спиной, неестественно громко сморкалась, каждый раз заставляя хозяина вздрагивать. По стенам кухни и по лицам людей расползались какие-то зелёные узоры, точно всё обрастало плесенью, голова Саввы — как морда сома, а пёстрая рожа Максима — железный, покрытый ржавчиной заступ. В углу, положив длинные руки на плечи Шакира, качался Тиунов, говоря:

— Разве мы не одному царю служим?

Невыспавшийся, измятый Дроздов, надменно вздёрнув нос и щуря глаза, придирался к Савве:

— Вы — о душе, почтенный?

— Пшёл ты, хвост…

А Дроздов лез на него.

— Вы — со старичком?

Савва отяжелел, был мрачен, как чёрный кот в сумерках, и глаза его неподвижно смотрели вперёд.

— А-а-а, — выл Дроздов, — значит, вы… значит, вы…





Савва взял со стола огурец и ткнул им в рот Дроздову, все начали хохотать, и Кожемякин смеялся, уговаривая:

— Не надо, братцы, худого, ну его, не надо!

— Я могу извинить всякое свинство, — кричал Дроздов, — из уважения я всё могу!

Тихо и печально прозвучал голос Шакира:

— Острогам был — уваженья?

— Что такое? — удивлённо взывал Тиунов. — Стой, тут надобно коснуться глубины! Просто, по-азбучному…

А Дроздов, обиженно всхлипывая, доказывал Шакиру, который отступал перед ним в угол:

— У меня мать три месяца с графом Рудольфом…

Рыжий Максим тащил его куда-то, а Савка уверенно советовал:

— Бей его, гнилую кость, рви хвост!

Снова кричал Дроздов:

— Не тронь меня, я большой человек!

Потом щекотал шею Кожемякина усами и шептал на ухо ему:

— Обязательно надо за девицами послать!

Бил себя кулаком в грудь и с гордостью доказывал Тиунову:

— Разве я похож на людей? Бывают такие люди, а?

Тиунов же, подмигивая одиноким глазом, соглашался:

— Где им! Ты ли в картошке не луковица?

Савка поднял голову и громко закричал:

— Пой, ребята! Эй, немец, хвост, пой!

И, тяжко стукнув кулаком по скамье, заорал, вытаращив глаза:

— Аллилуйя, аллилуйя…

— Экой дурак! — сказал Тиунов, махнув рукою, и вдруг все точно провалились куда-то на время, а потом опять вылезли и, барахтаясь, завопили, забормотали. Нельзя было понять, какое время стоит — день или ночь, всё оделось в туман, стало шатко и неясно. Ходили в баню, парились там и пили пиво, а потом шли садом в горницы, голые, и толкали друг друга в снег.

…Явились три девицы, одна сухонькая и косая, со свёрнутой шеей, а две другие, одинаково одетые и толстые, были на одно лицо. Савка с Дроздовым не могли разобрать, которая чья, путали их, ругались и дрались, потом Дроздов посоветовал Савке намазать лицо его девицы сажей, так и сделали, а после этого девица начала говорить басом.

Косенькая сидела на коленях Кожемякина, дёргала его за бороду и спрашивала:

— Любишь, серый?

— Люблю! — покорно соглашался он.

Савка, сидя на полу, всё орал аллилуйю и хотел закрыть глаза, вдавливая их под лоб пальцами, а они вылезали прочь, Дроздов же доказывал Тиунову, обняв и целуя его:

— Ты, Яков, одинарный человек, ты всегда одно видишь, везде одно, а двуглазые, они всё — двоят. Я говорю всем: гляди прищурившись; я человек случайный, только — шалишь! — я вижу верно! Кто жизнь начал? Баба, — верно? Кто жизнь начал?

— А ты — хвост! — упрямо твердил Савка, всё загоняя глаза под лоб.

Косая разглаживала волосы на голове Кожемякина и говорила тихонько:

— И есть у меня кот, уж так он любит меня, так любит — нельзя того сказать! Так вот и ходит за мной, так и бегает — куда я, туда и он, куда я, туда и он, да-а, а ночью ляжет на грудь мне и мурлычет, а я слушаю и всё понимаю, всё как есть, ей-бо! И тепло-тепло мне!

С нею было боязно, она казалась безумной, а уйти от неё — некуда было, и он всё прижимался спиною к чему-то, что качалось и скрипело. Вдруг косенькая укусила его в плечо и свалилась на пол, стала биться, точно рыба. Савка схватил её за ноги и потащил к двери, крича:

— Ага, кликуша…

Все бросились друг на друга, заорали, сбились в чёрный ком и — исчезли, провалясь сквозь землю, с воплями и грохотом.

…Обложенный подушками, весь окутанный мокрыми полотенцами, Кожемякин сидел на постели, стараясь держать голову неподвижно, а когда шевелил ею, по всему телу обильно разливалась тупая, одуряющая боль, останавливая сердце, ослепляя глаза.

За столом Максим читает книжку, и в память забиваются странные слова:

— «Умилосердитесь, государыня, долго ль вам так нахальничать…»

Кланяется, точно сухая маковица, острая, одноглазая голова Тиунова и трубит:

— Будем говорить просто, по-азбучному…

— Кривой — ушёл? — тихо спросил Кожемякин.

Максим, не поднимая головы от книги, сказал задумчиво:

— Он сам ушёл, а того, Савку, выгнали. Дроздова бы ещё надо выгнать. А Кривой — он ничего…

Помолчал и добавил:

— Он на якорь похож…

На дворе густо идёт снег. Кожемякин смотрит, как падает, развевается бесконечная ткань, касаясь стёкол.