Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 127 из 143

«Бойкая какая, хоть мальчишке впору! Трудно живётся сироте — вон, как одета, вся в стареньком, матернем. А скоро невестой будет…»

На другой день она снова явилась, а за нею, точно на верёвке, опустив голову, согнувшись, шёл чахоточный певчий. Смуглая кожа его лица, перерезанная уродливым глубоким шрамом, дрожала, губы искривились, тёмные, слепо прикрытые глаза бегали по комнате, минуя хозяина, он встал, не доходя до окна, как межевой столб в поле, и завертел фуражку в руках так быстро, что нельзя было разобрать ни цвета, ни формы её.

— Вот! — сказала Люба, подходя вплоть к Матвею Савельеву и весело встряхивая кудрявой головою. — Говорите, Прачкин!

Тот шагнул вперёд, открыл круглые тёмные глаза.

«По глазам — Пантелемон-целитель», — подумал Кожемякин, приготовясь слушать.

Парень твёрдо начал, сунув руку с фуражкой в карман поддёвки:

— Намерение моё очень простое: всякий, кто видит, что жизнь плоха, обязан рассказать это и другим, а всё надо начинать с детей, оттого я и хочу быть учителем, а вас прошу о помощи, я же готов, мне только сдать экзамен и на первое время несколько рублей надо…

— Так, — сказал Кожемякин, довольный тем, что дело оказалось простое и парень этот сейчас уйдёт. Но из вежливости он спросил:

— А отчего же плоха жизнь?

Прачкин подступил ближе, отвечая чётко и уверенно:

— От всеобщей жестокости, и — это надо объявить! А жестокость — со страха друг пред другом, страх же — опять от жестокости, — очень просто! Тут — кольцо! И, значит, нужно, чтобы некоторые люди отказались быть жестокими, тогда — кольцо разорвётся. Это и надо внушить детям.

Удивлённо мигая, Кожемякин смотрел на него, на девушку, сидевшую с полуоткрытым ртом, упираясь на колени: оба такие молодые, а придумали что-то особенное.

— Мм, — мычал он. — Что ж? Это — хорошо!

Прачкин судорожно усмехнулся, вздохнул и добавил:

— Я прошу — взаймы.

Когда они ушли, Кожемякин, шагая по комнате, почувствовал неприязнь к ним.

— Тоже! — восклицал он, дёргая себя за бороду. — Какой герой, князь Галицкой нашёлся! Кольца рвать, туда же! Их веками ковали, а мальчишка пришёл — на-ко! И эта девчонка, живёт без призору, потеряет себя с эдакими вот…

Он дал Прачкину денег и забыл о нём, но Люба Матушкина, точно бабочка, мелькала в глазах у него всё чаще, улыбаясь ему, ласково кивая головой, протягивая длинные хрупкие пальцы руки, и всё это беспокоило его, будя ненужные мысли о ней. Однажды она попросила у него книг, он подумал, неохотно дал ей, и с той поры между ними установились неопределённые и смешные отношения: она смотрела на него весёлыми глазами, как бы чего-то ожидая от него, а его это сердило, и он ворчал:

— Это — книги скучные, серьёзные, и вам, девочке, не нужны они.

— Вовсе не скучные, — спорила она.

— Вам даже и понять нечего тут…

— А я всё понимаю!

И, глядя на него с весёлой гордостью в глазах, объявила:

— Я уж мамочкиного Тургенева всего прочитала!

Он не верил ей, качал головой и не расспрашивал больше: в синих зрачках Любы блестели искры догадливой улыбки, это смущало его, напоминая умную, скользкую улыбку Евгении. Было в этой девушке нечто неуловимо приятное, интересное, она легко заставляла слушать себя, как-то вдруг становясь взрослой, солидной, не по возрасту много знающей. Доверчиво, просто, нередко смущая старика подробностями, она рассказывала ему о своём отце, о чиновниках, игре в карты, пьянстве, о себе самой и своих мечтах; эти рассказы, отдалённо напоминая Кожемякину юность, иногда вводили в сумрак его души тонкий и печальный луч света, согревая старое сердце.

— Отчего вы не читаете газету? — спрашивала она.

— Ну, вот ещё, зачем мне!

— Чтобы знать, что делается везде.

Он, приподняв плечи, всматривался в её хорошее лицо, хмурясь и жалея её:

— Ну, а что же делается?





Девочка скороговоркой рассказывала всегда что-нибудь страшное — о каком-то таинственном убийстве актрисы офицером, о рыбаках, унесённых на льдине в море, и — снова о любовных драмах.

— Вовсе бы и не надо знать вам эти истории! — говорил он, а она, смешно надувая губы, с обидой заявляла:

— Вы — точно папа, ф-фу!

Незаметно для себя он привык к ней; если она не являлась три-четыре дня, это уже беспокоило его — он знал, что девочка одна и беззащитна среди пьяных картёжников, товарищей её отца. Но и частые посещения смущали его, заставляя думать:

«Девушка на возрасте, как бы слухи не пошли зазорные…»

Багряное солнце, пронизав листву сада, светило в окна снопами острых красных лучей, вся комната была расписана-позолочена пятнами живого света, тихий ветер колебал деревья, эти солнечные пятна трепетали, сливаясь одно с другим, исчезали и снова текли по полу, по стенам ручьями расплавленного золота.

«Кожемякин сидел в этой углублённой тишине, бессильный, отяжелевший, пытаясь вспомнить что-нибудь утешительное, но память упорно останавливалась на одном: идёт он полем ночью среди шершавых бесплодных холмов, темно и мертвенно пустынно кругом, в мутном небе трепещут звёзды, туманно светится изогнутая полоса Млечного Пути, далеко впереди приник к земле город, точно распятый по ней, и отовсюду кто-то невидимый, как бы распростёртый по всей земле, шепчет, просит:

— Пожалей! Помоги!

От этой картины сердце таяло в горячих слезах, они заливали горло, хотелось кричать.

Стало темно и холодно, он закрыл окно, зажёг лампу и, не выпуская её из руки, сел за стол — с жёлтой страницы развёрнутой книги в глаза бросилась строка: «выговаривать гладко, а не ожесточать», занозой вошла в мозг и не пускала к себе ничего более. Тогда он вынул из ящика стола свои тетради, начал перелистывать их.

«Для кого это, кому надо? Евгенья — не прочитает. Умру — бросят это в печь. Может, и посмеются ещё. Любови разве отдать?»

И, наклонясь над столом, заплакал скупыми, старческими слезами; мелкие, они падали на бумагу, точно капли с крыши в середине марта, и буквы рукописи расплывались под ними, окружаясь лиловым тонким узором.

Он стряхнул слёзы на пол, закрыл глаза и так сидел долго, беспомощный, обиженный, в этом настроении прожил весь следующий день, а к вечеру явилась Люба с книжкой в руках.

— Здравствуйте!

Беленькая, тонкая и гибкая, она сбросила с головы платок, кудрявые волосы осыпались на лоб и щёки ей, закрыли весёлые глаза; бросив книгу на стул, она оправляла их длинными пальцами, забрасывая за уши, маленькие и розовые, — она удивительно похожа была на свою мать, такая же куколка, а старое, длинное платье, как будто знакомое Кожемякину, усиливало сходство.

— Пришла! — сказал он, впервые обращаясь к ней на ты.

Упершись руками в узкие бёдра, выгибая спину и показывая девичью, едва очерченную грудь, она прошлась по комнате, жалуясь:

— Ой, устала!

И, взглянув на него, вдруг деловито спросила:

— Почему вы такой?

— Какой?

— Бледный, растрёпанный?

— Так уж…

Она села рядом с ним, заглянула в глаза ему.

— У-у, скучнущий! А я — на минутку. Сегодня весь день мы с Лушей-домовницей возились, возились — ужас что такое! Вчера у нас до шести часов утра в карты играли и ужинали, ну — напились, конечно, грязь везде, окурки — ах! Даже тошно вспомнить! В субботу у почтмейстера папа проиграл, а на вчера пригласил всех к себе и ещё проиграл, и напился с горя, а сегодня — смотреть страшно какой — больной, сердитый, придирается ко всему, жалуется, что я его не люблю, а мне нужно полы мыть! Я уж сказала ему: иди, папка, лежи, а когда я уберусь и будет везде чисто, тогда станем про любовь говорить, иди! Вы знаете — я ведь могу очень строго с ним!

Кожемякин смотрел на её угловатые плечи, длинные руки с красивыми кистями и на лицо её, — глаза девушки сияли снисходительно и пухлые губы милостиво улыбались.

— Трудно тебе с ними?

Нос у неё вздрогнул, тонкие брови сошлись в одну линию, она прищурила глаза и не сразу ответила: