Страница 103 из 111
Он свесил голову низко на грудь и набок, точно удавленник. Перебирает в руке повод, его холодные и твёрдые пальцы касаются моей руки — вздрагиваю я от этого, и нестерпимо тошно мне.
Что сказать ему?
— Варвара, — говорю, — сама себе хозяйка. С нею и беседуй иди. А меня оставь!
Покачиваясь в седле и точно засыпая, он тянет:
— Я говорил… три раза… больше. Грозил ей и всё. Она — тоже ничего не боится. Это и хорошо, если не боится. Этого я ищу.
Тут я схватил его за руку, дёрнул, кричу ему:
— Что ты как говоришь? Нездоровится, что ли?
Покачнулся он ко мне, вздрогнул, озирается.
— Сна нет у меня, уж и забыл, когда спал. Хочу спать, а — боязно и не могу уснуть.
— Чего тебе боязно?
— В голове как на мельнице… — снова гудит он, — и язык немеет…
— Чего боишься-то? Поезжай-ка домой!
— Не хочу, ну их всех! Я вчера Кузьму прибил. Он всё говорит — вредные люди. Плачет, старый дурак. Не выйдет насчёт Варвары? Эх… Толкнул я его, он упал, ушибся и опять плачет…
Мне холодно, душно — разговор этот давит меня, подобно ночному кошмару. Взял я коня и тихонько веду его на дорогу.
Семён спрашивает:
— Ты куда?
— Домой. Холодно мне.
— А меня куда?
— И тебе домой надо. Чего больному-то в поле маячить! А может, ты выпил?
— Нет. Вчера был выпивши. Ты брось лошадь — я ещё поезжу, брось! Эх, ничего ты не боишься, никого не слушаешь…
«Да, — думаю я, — не боюсь, чёрт бы тебя взял!»
— Слушай! — говорит он. — Хочешь, я тебе денег дам? Вот со мной шестьдесят два рубля, а?
Режет меня поперёк груди беспомощный голос его.
— На что мне твои деньги?
— За Варвару! — объясняет он. — Я и ещё дам! У меня, брат, есть…
Молчу и веду лошадь, поглядывая на него, — как бы не ударил.
— Оставь лошадь! — просит он.
Я выпустил узду. Слышу над головой его голос:
— Ну, иди! Топор не укусишь! Я шутил ведь. Ты думаешь что? Болен я? Нисколько не болен! Вот поеду на мельницу в шинок, там Дунька, Феклушка…
Он начал говорить похабные слова; мне показалось, что голос его стал крепче, яснее.
— Прощай! Холодно. Водки выпить хорошо теперь… Н-но, корова!
Он ударил лошадь каблуками в бока и рысцой поскакал в темноте. И вдруг остановился где-то близко.
Стою и ожидаю — хватит он из винтовки или нет? Ноги у меня бежать хотят, тянут в сторону, в кусты.
— Пора всё-таки уехать тебе! — доносится его голос. — Слышишь?
Кричит как будто без угрозы.
— Слышу!
Он снова крикнул на лошадь, и копыта её торопливо застучали по звонкой, скованной морозом дороге.
И я, чтобы согреться, побежал бегом. У околицы, около хлебной магазеи, Егор ждёт меня, продрог. Рассказал я ему всё это — он сурово ворчит:
— Как бы не сделал он чего-нибудь? Вот что — ты иди к Варваре Кирилловне, спроси её, в чём дело, а я — к брату его, к Лядову пойду. Надо ему сказать…
— В ссоре они!
— Ну, какая тут ссора! Эх, бабы! Лишние они в нашем деле!
Совестно мне несколько слышать этот скрытый упрёк.
— Ты, брат, — говорю, — будто историю на сей день забыл.
— Ничего не забыл! Историю делали в городах. Те женщины — я их не трогаю.
Но, подумав, он сказал:
— Нет, запутался я!
Я прошу его:
— Ты потом зайди к Варе, от Лядова-то!
— Ладно!
И вдруг — повеселел мой тёзка, толкнул меня плечом, усмехаясь, спрашивает:
— Так и говорит он — могу убить?
— Так и сказал.
— Ах, дьявол, а? Что же ты, струхнул?
— Не без этого, брат!
— Тут испугаешься!
Он снова коснулся меня широким плечом и тихо говорит:
— А хорошо ты сделал, что позвал меня к Варваре-то!
— Что ж тут хорошего? — удивлённо спрашиваю я.
— Молчи, знай!
Мы прошли деревню насквозь, изба Лядова осталась позади, Егор быстро повернулся и пропал во тьме.
У меня на душе было беспокойно и тяжко; не люблю показываться людям в таком виде — поэтому я миновал призывный огонёк в окне Вариной избы и снова вышел в поле, к мельницам. Было темно, как в печной трубе, деревня, придавленная тяжёлой сыростью, вся в землю ушла, только мельницы, размахнувшись мёртвыми крыльями, словно собрались лететь, но бессильны оторваться от холма, связанные холодом и ночью. Сеяло мелкой, сухой изморозью, гулял, резко встряхиваясь, острый, злой ветер, разгоняя в темноте тихий шорох и жуткие шумы. Где-то плачевно скрипела верея, хлопал ставень, немотно мычала озябшая скотина. Катался по дороге клок соломы и жалобно шуршал, не находя места, куда приткнуться на ночь.
Думалось о людях, было жалко их. Вспоминались умные намёки Кузина:
«Укрепляет сатана трон жестокости своей разностью мнений человеческих…»
Тревожно билась в душе какая-то неясная, безликая мысль о Досекине и Варе, хотелось бы видеть их вместе и в счастье, радости. Было жалко себя… И чёрной глыбой стоял в памяти стражник, гудел его неживой голос.
Торопливые, знакомые шаги в тишине — Егор идёт. Пошёл и я встречу ему.
— Эй!
— Это ты?
— Я!
— Разве она не дома? Огонь у неё в окне.
— Я тебя ждал! Ну, что Лядов?
— Что Лядов! Мямлит — он, дескать, давно такой, а я ему не начальство. Ну их к чёрту, коли так!
Варвару мы застали сильно расстроенной, по глазам было видно, что она много плакала. Отперла нам дверь нехотя и сердито спрашивает:
— Что это вы когда?
— Теперь, Варвара Кирилловна, — говорит Егор, садясь, — не больше восьми часов.
— Мы, — говорю, — по делу.
Волосы у неё растрёпаны, и вся она как-то опустилась, двигается быстро, резко, обиженные глаза сурово горят, и губы крепко сжаты.
— Книжки надо убрать от меня, а то пропадут, — сухо извещает она, не глядя на нас.
— Что так? — спокойно спросил Егор.
— Семён обыском грозит.
И отвернулась к печке, громыхая чем-то на шестке.
— Чай пить будете?
Незаметно отирает глаза концом головного платка. Досекин уважительно и ласково просит её:
— Чаю мы выпили бы и голодны оба, как зимние звери, только это после, а теперь ты нам расскажи, что тут Семён натворил?
Мечется она, схватила самовар, наклонилась над ним, скрывая своё лицо.
— Перевели бы вы меня в город скорее, а то — нет больше терпенья моего, и беда может случиться! Откуда знаете, что был он сегодня?
— Ты сказала! — усмехнулся Егор, потирая колена руками.
Тогда я передал ей встречу со стражником и его безумные слова. Повеселела моя подруга, взяла шитьё в руки, села к столу и рассказывает светлым голосом, посмеиваясь, смущаясь и сердясь:
— Совсем он мне покоя не даёт! Терпела я, терпела, молчала, больше не могу, а то грех будет! Всё чаще он приходит, влезет, растопырится с ружьями и саблями своими и воет, и лает, и ворчит… страшный, чёрный, дерзкий…
Тёзка мой смотрит на меня круглыми глазами и тихонько посапывает носом — признак, что сердится.
— Напрасно ты не говорила про это мне! — упрекаю я её.
Она с досадой отвечает:
— Полно-ка! Он тюкнет тебя — вот тебе гроб да погост, и больше ничего. Он хоть и полоумный, а власть свою чувствует!
— Разве полоумный? — спросил Егор. — А конечно!
Её передёрнуло дрожью, и, закрыв глаза, она стонет:
— Совсем он лишённый ума, ей-богу! Говорит: слушай, я тебе расскажу одно дело, а ты мне клятву дай, что никому не расскажешь про него. Я говорю — не сказывай, Христа ради, прошу тебя, не хочу! Некому, говорит, больше, а должен рассказать, — и снова требует клятву. Ругает меня, рожа-то у него станет серая, глазищи — как у мёртвого, тусклые, и говорит — чего понять нельзя!
Тихонько и настойчиво Егор спросил:
— О чём всё-таки он говорит?
— Не понимаю ничего! — восклицает Варя, отбрасывая шитьё и убегая к печи, где вскипел самовар. — Всё у него не собрано в голове, всё разрознено. Вас он ненавистью ненавидит и боится, Кузина ругает: старый дьявол, богоотступник он, дескать, всю душу мне перевернул, жизни лишил, колдун он, крамольник! Он всё знает: и про сходки по деревням, и что у лесника беглый сын воротился — всё сегодня сказал!