Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 51

После обеда Аксель отвел хозяина в сторонку и спросил:

— Швед на меня сердится, что ли?

— Сердится? Ну нет! Но пойми, что раз он женился на Лаис…

— Женился?

— …то и не желает, чтоб ему напоминали, что она была твоей подружкой.

— Это я, конечно, понимаю, но не виноват же я в том, что состоял с ней в близких отношениях задолго до того, как она вообще узнала о его существовании.

— Не буду спорить, но ты говорил про нее всякое…

— Точно то же, что говорили про нее и остальные, потому что люди и так все знали и еще потому, что она любила выхваляться своими победами и рассказывать о них всем подряд.

— Так-то оно так, но все-таки…

Швед остался у хозяев, и норвежцу пришлось проводить свое время в полном одиночестве.

Чтобы как-то убить время, он начал изучать местную растительность и заниматься биологией. Кроме того, отправляясь на прогулки, он прихватывал шприц с морфином, чтобы поглядеть, как отреагируют чувствительные растения на этот наркотик, из чего намеревался сделать вывод о наличии у растений нервной системы.

Однажды пополудни он сидел за рюмкой вина в саду ресторана на краю города. Как раз перед его столиком клонились к земле ветки яблони с маленькими красными плодами. Это вполне отвечало его намерениям, поэтому он встал ногами на стул, вонзил иглу шприца с морфином в мякоть и нажал поршень. Но нажал слишком резко, потому что яблоко упало.

И тут он услышал крики и вопли с вершины холма и увидел разъяренного человека, который в сопровождении жены и ребенка бежал к нему, размахивая палкой.

— Наконец-то я его изловил!..

Его? Наверно, речь идет о каком-нибудь давно разыскиваемом похитителе яблок.

Он призвал на помощь все свое буддистское спокойствие, слез со стула и снова сел, приготовясь к тому, что сейчас жандармы уведут его, как человека, пойманного на месте преступления и не имеющего возможности объяснить свое поведение, поскольку никакое начальство не поверит столь нелепому объяснению, что он, мол, только и хотел впрыснуть морфин в яблоко.

Разъяренному мужчине понадобилось, однако, не меньше минуты, чтобы обежать вокруг забора и войти во двор ресторана.

Норвежец сидел, словно приговоренный к смерти, ожидая, что его для начала огреют палкой, он почти решил умереть в бою как воин, а потому не торопился пускаться в ненужные объяснения и только думал: «Ничего более дьявольского мне за всю мою ужасную жизнь пережить не доводилось».

Шестьдесят секунд — это очень долго, однако и они подошли к концу.

Но то ли его вполне достойный вид, то ли хорошее вино и дорогие сигареты, то ли что другое оказало на разъяренного мужчину умиротворяющее действие, словом, сей разъяренный человек, к которому явно не каждый день приходили такие посетители, обнажил голову и только спросил, обслужили ли господина должным образом.

Учтиво ответив на вопрос, он заметил, что хозяин уставился на шприц, кисет с табаком и стакан воды.

Непринужденным тоном светского человека он поторопился объяснить всю необычность ситуации:

— Я, знаете ли, ботаник и хотел провести один эксперимент, когда меня застигли в несколько двусмысленном положении…





— Да ради Бога, господин доктор, будьте как дома! Не стесняйтесь!

Сказав несколько слов насчет погоды, хозяин пошел в дом, перед этим шепнув что-то слуге; гость, как ему показалось, расслышал сказанное, и это побудило его уйти, хотя и не проявляя спешки.

«Он подумал, что я один из этих умалишенных. Это меня и спасло. Но сюда мне больше приходить нельзя».

Шестьдесят секунд перенесенного унижения и занесенная палка еще несколько часов не давали ему покоя.

«Это не просто неудача, это что-то другое», — в очередной раз подумал он.

На другой день он гулял привычной тропкой по лесу и размышлял о своей судьбе.

Ну почему, почему ты не застрелился? Ладно, предоставим задавать подобный вопрос тому, кто сам на такое способен. Да потому, что в конце концов все трудности как-то улаживаются, а жизнь показывает, что рано или поздно все будет хорошо. Вот это я и называю надеждой. Вот на этом человек и стоит. Перехватывает мяч в игре и продвигается на поллоктя вперед. Другие утверждают, будто человека удерживает на плаву любопытство. Хочется посмотреть, что будет дальше. Все равно как при чтении романа или просмотре спектакля. Какой-нибудь жизненной цели я обнаружить не сумел. Религия, правда, твердит, что человек должен совершенствоваться, но лично я лишь наблюдал, как человека насильственно ставят в положение, из которого он выходит еще хуже, чем был. Надо сказать, человек и впрямь становится терпимее к своим ближним, но эта терпимость сродни безволию, ибо, когда он достигает положения, при котором можно высокомерно посмеиваться над чужими промахами, он уже и сам недалек от них. Разговоры, и весьма частые, о любви и о том, что надо любить ближнего своего, заставили его в конце концов сформулировать для себя следующий тезис: я и любить их не люблю, и ненавидеть не ненавижу, но я влекусь за ними точно так же, как они влекутся за мной.

То обстоятельство, что он никогда не падал окончательно духом под бременем забот, объяснялось тем, что он питал смутную уверенность, будто жизнь не представляет собой полную реальность, будто жизнь — всего лишь одна из стадий сна, а наши поступки, даже самые дурные, происходят под воздействием могучей суггестивной силы. Поэтому он был убежден, что до известной степени не несет никакой ответственности, не оспаривая при этом своих дурных черт, но в то же время сознавая, что где-то глубоко внутри него угнездился некий дух, полный высоких стремлений и страдающий от унизительного пребывания в человеческой оболочке. Этот, обитающий внутри него дух был наделен чувствительной совестью и порой, к его великому ужасу, мог напомнить о себе, проявить сентиментальность, рыдать над его греховностью и над своей собственной, над чьей именно, определить было трудно. Одна личность смеялась над глупостью другой, и это, как он называл, божественное легкомыслие спасало его от отчаяния надежней, нежели унылое копание в собственных несчастьях.

Воротясь домой, он увидел, что его дверь заперта. Догадываясь, в чем дело, он постучал и назвал себя. Едва только дверь отворилась, на шее у него повисла его молодая, взбалмошная жена, и он счел это вполне естественным, так, словно оставил ее всего двумя минутами ранее. Веселая, красивее, чем прежде, моложе, чем прежде, она вновь принадлежала ему, и ни одного слова упрека, никаких объяснений, вопросов, разве что такой:

— У тебя денег много или нет?

— А ты почему спрашиваешь?

— Да потому, что у меня их много, и я хочу устроить праздничный обед в Копенгагене.

Это им обоим понравилось: ведь, в конце концов, у них свидание. А почему бы и нет? Два месяца мучений забыты, стерты из памяти, словно их никогда и не было. Мысль о разводе, который уже обсудили сплетники, словно ветром унесло.

— Спроси меня сейчас кто-нибудь, из-за чего мы поссорились, — сказал он, — я бы при всем желании не мог вспомнить.

— Вот и я тоже нет. Но теперь нам больше никогда, никогда нельзя разлучаться. Не надо проводить вдали друг от друга больше чем полдня. Иначе жди беды.

— Твоими устами гласит мудрость, — сказал он. Но… но ведь она… и в памяти его мелькнули воспоминания то о Дувре, то о Лондоне, где они не расставались ни на минуту, и, может быть, именно поэтому все тогда пошло наперекосяк. Впрочем, поди знай… — Да, а как поживает твой добрый отец?

— Ты знаешь, он до того хорошо к тебе относится, что я даже его приревновала.

— Я и сам это заметил. А тебя он как принял?

— Знаешь, мне не хотелось бы об этом говорить. Но ведь это все ради тебя, вот почему я его и простила.

Они даже посмеялись над этими словами. Как, впрочем, и над всем остальным.

— Короче, сегодня праздник, а завтра работа!

Осень принесла с собой то, что хоть и сулила, но не выполнила весна. Они жили в красивом пансионе, правда, под самой крышей, но зато с видом на озера. Каждый со своей стороны возобновил контакты с прежними друзьями, так что они больше не были вынуждены проводить время исключительно вдвоем.