Страница 154 из 155
Старый Студент падает ничком на шубы и беззвучно плачет.
Занавес
Приложение
Я говорю из гроба
Бумага, составленная Вернером, была немедленно рассмотрена, но по отсутствию в ней каких-либо новых фактических данных, оставлена без последствий и приобщена к делу «о пяти».
По-видимому, писавший очень торопился и был взволнован: разгонистый, смелый почерк, в отдельных словах и буквах хранивший еще твердость начертания, часто ломался, становился крайне неразборчивым, и точно падали в одну сторону набегающие буквы. Некоторые слова не были дописаны; другие были выписаны крупно и четко и подчеркнуты резко; довольно большой кусок письма, ближе к концу, оказалось невозможным понять — подчеркивания, вставки, неоконченные слова представляли собою грязный чернильный хаос, лишенный смысла.
Вот эта бумага.
«ЗАЯВЛЕНИЕ
Я, неизвестный, по прозвищу Вернер, присужденный к смертной казни через повешение и повешенный в пятницу, 20 марта 1908 года от Рождества Христова (слова „от Рождества Христова“ были зачеркнуты, потом надписаны вновь), — умоляю людей понять, что смертная казнь никогда, ни в каком случае, ни при каких условиях не должна быть в человеческом обществе.
Меня я прошу не жалеть, я всегда был готов к смерти, и теперь, когда я понял, что такое смертная казнь, я ухожу из жизни с радостью и с необходимостью. Я понял и открыл в людях то, после чего нельзя мне жить так, как я жил, а другой жизни я не знаю. А понял и открыл я в людях то, что мозг у них маленький и заключен в железную коробку, из которой нет выхода. И понял я, что все люди — немые, и языка у них нет, а то, что они называют своею речью, служит только для всеобщего обмана, и от этого люди живут хуже, чем звери, которые говорят и понимают глазами. И еще понял я, что все люди — слепы и глухие и нет у них ни глаза, ни уха, а то, что они называют зрением и слухом, служит только для всеобщего обмана; и от этого каждый человек есть гробница правды, а между людьми ходит только Ложь. И от этого они видят жизнь и не знают, что такое жизнь; видят смерть — и не понимают; видят человека — и не знают, что такое человек.
Надо поторопиться. От того, что я увидел, я скоро стану совсем сумасшедший, и тогда я не пойму той правды, которая во мне. Правда же эта такая, что меня, человека, нельзя казнить.
Вот я в тюрьме, и если я стану кричать, то никто не услышит, и, может быть, придут сторожа и положат мне тряпку в рот, чтобы я не кричал. Но если бы я был на площади, днем, и тоже стал бы кричать, меня также никто не услыхал бы, и может быть, посадили бы опять в тюрьму за то, что громко, а это все равно, что на площади, что в тюрьме. Вот я хотел вам объяснить, почему казнить нельзя, а теперь думаю, стоит ли, потому что вы все равно не услышите. Ведь очень возможно, что мертвецы в гробах тоже кричат, а кто их слышит? Вот они и гниют от этого. И я был живой, а теперь тоже мертвец — и вы послушайте меня — я говорю из гроба. Только, пожалуйста, не бросайте моей бумаги в ватерклозет, а лучше сожгите или разорвите.
Впрочем, может быть, людей вообще совсем нет, а это мне только показалось. Когда бьют часы…
(Здесь несколько строк густо замазаны чернилами.)
Убивать совсем не то что казнить, это ужасная разница. Убийства есть везде, а казнь только у людей, и это делает людей самыми ужасными на свете. Мне все равно, убьют меня или я умру от тифа или старости, ведь все равно, до самой смерти я не буду знать, что умру. Даже когда я буду болен смертельно и мне скажут это, то у меня от жара и от болезни будет такое состояние, что я этому не поверю и до самой смерти не буду знать, что умру. А теперь я, не больной и без жара, знаю, что через десять часов умру. Это невозможно. Тогда нужно уничтожить все часы и прекратить восход солнца. Во всяком случае, людей перед казнью — это практическое соображение, которое я усиленно рекомендую, — нужно два месяца держать в абсолютной темноте и в таких толстых стенах, чтобы времени совсем не слышно было. Нет, мысли у меня путаются, это не поможет, человек будет считать пульс и узнает время. Необходимо прекратить восход солнца.
(Дальше зачеркнуто.)
Вы раскорячили мой ум. Вы поставили мою мысль на острие, с которого одновременно открываются две бездны — жизнь и смерть.
(Дальше опять зачеркнуто. Можно только разобрать несколько раз встречающиеся слова: „две бездны“. И дальше буквы начинают быстро падать вправо; к концу они почти лежат.)
Я слышу вращение земли. Я слышу, к<a>к быстро поворачивается она, и по ней бежит назад черная тень ночи, и она приближает к солнцу тот бок, на котором я. Чужая земля или нет, вот что важно знать. Я так быстро несусь, что у меня кружится голова, к<a>к на воздушном шаре. Ты должна принять меня, земля. Ты не должна быть мне чужою.
Странно: кажется, я потерял слух. Сейчас входил какой-то человек и долго раскрывал рот, а я ничего не слышал. И потом скорее догадался, чем услыхал, — так глухи и невнятны были его слова, хотя, кажется, он кричал — что пора кончать.
Что же это я! Что же это я! Он приходил опять и говорил, что прошел час, а я написал только эти четыре строки. Мне же еще нужно вам объяснить, почему казнить нельзя — нельзя — нельзя.
Вы раскорячили мой ум. Откуда у вас такая склонность распинать — вы распяли мою мысль. Ого, Вернер, у тебя не голова, а барабан. Они распяли твою мысль, натянули ее на барабан и бьют по нему своими кулаками: бум-бум-бум!
Человек, ты великий клоун. Ты берешь мозги ближнего, натягиваешь их, как кожу, на барабан и бьешь кулаками: бум! — бум! — бум!
Сюда, скорее! Здесь великий клоун, самый лучший, самый остроумный клоун. Бум-бум-бум! Вы думаете, что это ослиная кожа? Нет, это человеческие мозги натянуты на барабан, и с злостью я бью моими кулаками: бум! — бум! — бум! Ежедневные представления утренние — вечерние! Женщины и дети имеют вход бесплатный! Женщины и дети, идите же сюда — сюда, вам вход бесплатный! Вы насмеетесь вдосталь, когда я сделаю вам шутовскую гримасу, высуну язык и подниму обе руки — и ударю по барабану — и разорву его!
Кто сказал, что это человеческий мозг? Это ослиная кожа, дубленая ослиная кожа, натянутая на железные обручи. И если ее разорвать, там окажется пустота. Клоун, будь осторожен, не бей так сильно — там пустота. Там — пустота.
(Дальше — сильно и резко зачеркнуто и пером продрана тонкая серая бумага. Дальнейшее написано почерком твердым, буквы стоят прямо и стройно.)
Нет, не к ним обращу я мое последнее слово, — к вам, милые товарищи мои: ты, Муся, — ты, Сергей, — ты, бедный Вася, — и ты, Таня! Завтра я ничего вам не скажу, чтобы не мучить вас напрасной и жестокой лаской, и вы никогда не прочтете и не узнаете того, что я написал для вас, — но пусть хоть на мгновение оживут мои слова на этой мертвой бумаге. Кто знает? Быть может, к<a>к-нибудь они и дойдут до вашего сердца. Милые мои товарищи, я вас очень люблю. Прежде я, глупый Вернер, не понимал, что такое казнь, и думал: ну, смерть и смерть, и мне не было вас жаль. — Теперь я понял, что это, и очень люблю вас и очень, очень жалею. Пусть они себе остаются жить, если им не страшно еще стало жить, — мы же, милые товарищи мои, пойдем в смерть. Я не хочу вас утешать, но кто знает? я сам этого не знаю — быть может, земля для нас и не чужая. Оттого, что они раскорячили мой ум и я сейчас немного сумасшедший, или оттого, что с вершины смерти я одним взглядом могу окинуть всю жизнь, — она кажется мне дурным и тяжким сном. И он кончится, этот сон, со своими виселицами и палачами, со своим безумием и дикой клоунадой — и наступит пробуждение.
95
(лат.)
96
(лат.)