Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 140

Рвалось сердце Мялмуре туда за ним, и опостылела ей родная деревня. Не пришелся по сердцу ей и старый Амзя и его грязный домик. Терпел Гамид и думал: не любит отца, не хочет уважить старика — что делать? Его пусть любит только. Сын родился у них и помер. Утешал Гамид свою молодую жену и говорил, что пошлет Магомет им еще много детей.

— Возьми другую жену себе, — отвечала скучная Мялмуре, — я несчастная в детях.

Но всех жен на свете не надо было Гамиду за одну Мялмуре. Он смотрел на нее так, что не выдерживала, бывало, она его взгляда и, положив на плечо ему голову, задумывалась, и сама не знала о чем. Сверкнут слезы в глазах, отведет руку мужа и уйдет.

— Скучает, — вздыхал и Гамид.

Весной рано на другой год увел Гамид жену в степь. Покорилась Мялмуре, но холоднее стала к Гамиду. Смотрит в глаза ей Гамид.

Приехал барин, спрашивал о Гамиде и Мялмуре и уехал к себе в деревню. Неделю там только пробыл и уехал назад в Петербург.

— Скучно без Мялмуре, — сказал он старой Маньяман.

Серьезно сказал или пошутил, но тетка рассказала осенью Мялмуре, и Мялмуре долго, как каменная, сидела и все смотрела вдаль.

Скучно прошла зима. Не было у Гамида и Мялмуре больше детей, и приставала сильней Мялмуре, чтобы взял себе другую жену.

Новая весна пришла. Умерла зимой старая Маньяман. Опять Гамид собирался с женой в степь.

Точно потонула деревушка в ясном июньском дне. Только высокая мечеть смотрит в безоблачное небо. А жаркий ленивый ветерок нет-нет и принесет в деревушку радостную весть, что много хлеба, и спеет он, нежась на просторе полей.

А там, в степи, еще больше этого спеющего хлеба. И спокойными глазами посматривает «бурлак» в ту сторону, за лесом, где залегла необъятная степь.

Скоро, скоро в поход.

Сладко дремлет у ворот поскотины[27], на пороге своей караулки старый Амзя. Не пойдет он больше в степь и не будет «бурлачить». Ходил он довольно. Сын теперь с невесткой пойдут за него. Он же, чтоб не сидеть у детей на шее, нанялся на лето караулить поскотину.

Поставили у полевых ворот Амзе плетеный шалаш, смазали его глиной и навозом, укрыли соломой, и живет там Амзя за двенадцать рублей в лето, за пять пудов ржаного хлеба да кирпичного чаю фунт.

Больше и не надо ему, да и дела немного: смотреть, чтобы скотина как-нибудь из поскотины не ушла в поле. Запер ворота, и не уйдет. А кто приедет, отворит.

Деревня глухая, в стороне, кто там когда еще приедет, а из своей деревни и сам встанет да отворит. Разве мулла или два-три хозяина из тех богатых, которые на сходах решают его и ему подобных судьбу, приедут, — ну, тогда встанет Амзя.

Много нужды видал Амзя на своем веку, но теперь уже не видит ее больше: сын Гамид у него. И славит старый Амзя Магомета за то, что успокоил он его старость таким сыном. Умеет и заработать и сберечь умеет. Много денег принесет сын, да он двенадцать рублей заработает… Не будет больше знать нужды Амзя. Пусть, кто хочет, ее знает, а он на своем веку довольно знал ее. Пусть никто ее, нужду злую, не знает.

Слава Аллаху и пророку его, что мудро устроили они все: и нужды не знает Амзя, и служба его хорошая, и хлеба много, и дешевле он. А много хлеба, дешев он, да дорога работа, — когда еще бедному человеку дождаться такого года?

Вот как в старинные года хлеб был дешев да много родилось его, — лучше жили люди. Хоть и дешев хлеб, да у всех он есть, — везде и работа. А бедному человеку работа есть, и жив он.

Так думал Амзя, сидя у своего шалаша, и много другого думал, потому что любил думать. Любил думать, еще больше любил, чтобы уважали его. Кто не любит уваженья? Татарин же особенно любит и за отца считает того, кто его уважает.

Любил и Амзя уважение: так и жить хочет теперь, чтоб уважали его. Если прежде нужда и заставляла его «шалда-балда» делать, — наймется, например, зимой на летнюю работу к Миньготе, а придет лето, сам в степь уйдет или в страду бросит работу да с женой и детьми в лес по ягоды уйдет, так что же станешь делать? А теперь, — хоть и не наймет никто его теперь, — если б наняли, кажется старому Амзе, не стал бы уж он так делать.

Вот и бурлаки прошли в степь… Ушел сын с невесткой… Скучно Амзе: сидит он молчаливо и тихо поет стихи из корана.

Весело пошли в степь «бурлаки». Рано только немного вышли: рожь не поспела еще. Но и дома делать нечего, а пока идут, поспеет рожь, — в степи она недели на две, а то и на три скорей поспевает.



Растянулись «бурлаки» по всему тракту. Встретились русские и кто-то заметил:

— Вишь, татарская орда валит.

Ночь придет — татары или в поле ночуют, а если близко своя деревня — в деревне. Так семьями в своих ярких костюмах и идут. Другая семья серпов в десять. На них на всех — настоящих работников, может, всего-то два и найдутся — отец с матерью, но серпы и всем остальным всучат родители на базаре: тоже, дескать, работники. Уж что нажнут такие работники — другое дело, а едоки и они. Так и нанимаются, — лучше дешевле за десятину, но чтоб кормить всех, сколько съедят. Но опытны и наниматели, и редко удается обмануть их одним видом работников. Чаще приходится идти за назначенную цену и определенное количество пищи за десятину. А десятины большие[28], и если лето дождливое, плохо приходится родителям такой большой семьи, — они съедят весь свой заработок и не нагуляют тела на зиму. Тогда скучно возвращаться осенью домой.

Движутся кучей татары: кто едет в телеге, кто пешком с ручными тележками. Таких большинство. В тележках— вещи, провизия, дети. А грудных на руках несут изможденные татарки, покачиваясь на своих, в толстые шерстяные чулки обутых ногах, и широко развеваются их грязные, неуклюжие красные блузы.

У детей и баб лица испитые, худые, желтые, — лихорадка половину народа переберет, пока доберутся до места. А если прибавится к лихорадке другая какая-нибудь хворь: тиф, дифтерит, корь, скарлатина, то мрут тогда и взрослые и дети, и далеко по селам разносится болезнь.

Но равнодушен татарин к смерти, — умрет так умрет, — что на роду написано, то должно исполниться. А если особенно ребенок умрет, то что в нем? Пока ведь только кормить его надо да время у работника отнимает он, — баба жала бы, а тут возись с ним. Что другое, а дети дешевый товар: один умер — другой уж поспел. Все бы жили, — говорят татары, — и места на свете не хватило бы.

Идут и разговаривают татары о том, что много хлеба и дорогое жнитво должно быть. Вспоминают прежние походы. Толкуют о зимних слухах, которые пустил кто-то, что крестить хотят татар и новые книги хотят им дать. Многие уже в Турцию было собрались: и вещи и хозяйство распродали. Иные и ушли, но вернулись: бумага пришла, что без паспортов в Турцию не пускают. Напугался тогда народ, но пришла веселая весна, поманил заработок, и забыли татары о тревожных слухах.

— Кому надо? Мы верой и правдой русскому царю служим триста лет, — за что нас обижать?

Где дорога ровная, идут, болтают; а где лес, где залегают те непроходимые лесные дороги, по которым ни летом, ни зимой нет проезду, там бросается каждый к своей тележке.

И пойдет по лесу крик:

— И-и-и!

— Эй-эй-эй!

Пройдут лес и, обтирая пот, говорят:

— Эх, беда: как тут ездят с товаром?

— Беда! маненько бы с десятину прирубить от дороги…

Не одну и не две таких застав миновать придется, пока, наконец, не сверкнет необъятная степь: хоть и тут дороги так подпаханы, что почти все лето ездить надо по колеям да рытвинам, которых наделали в весеннюю да осеннюю распутицу, но зато хоть глазу привольно.

Смотри, куда хочешь: везде хлеб и хлеб. Где-то сенокос, а то все распахали и в степи, так же как в татарской стороне, скотину уж держат на соломе почти круглый год.

Как пришли в степь, стали бурлаки советоваться, на какой базар идти им. Сбил Гамид деревню идти на знакомый ему базар. Прошлым годом он все лето с женой проработал в одной знакомой усадьбе: на том базаре, куда звал теперь, и нанимался.

27

Поскотиной называется огороженное у деревни пространство, куда загоняется для пастьбы скотина. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)

28

Сотенная — четыре тысячи квадратных сажен. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)