Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 241

У борисовского повара Тишки была сестра, девушка, состоявшая в любовной связи со стремянным Ванькой, сопровождавшим Николиньку при проезде через Новоселки в день убийства. С этой девушкой Борисов вступил в связь, к безмерному озлоблению повара и стремянного, возбужденных, кроме того, подобно кучеру Дениске, частыми жестокостями Борисова. Сговорившись между собою, эти три лица научили девушку назначить свидание в роще, и там все трое, поднявшись из густой травы, набросились на коренастого Борисова, который, при первоначальном безучастии Дениски, успел было забрать под себя перевернувшего ему галстук повара Тишку, а затем и помогавшего ему Ваньку. Говорили, что на хриплые слова Борисова: «Тишка, Ванюшка, пустите душу на покаяние! Я вас на волю отпущу!» Ванька крикнул: «Ну, Дениска, если не поможешь, первым долгом тебе нож в бок!» Тут и Дениска навалился на борющегося, и когда последний был покончен, они, изготовив петлю на веревке, перекинутой через сук, встащили его на дерево.

Ознакомившись со всем нехитростным сплетением жизни домашней жизни покойного Борисова, нетрудно было разъяснить ход преступления, в котором соучастники признались во всех подробностях. К осени все они были наказаны и сосланы.

При страсти отца к постройкам, вся Новосельская усадьба, за исключением мастерской и кузницы, передвинулась выше в гору и ближе к дому. Во время же, о котором я говорю, около кухни под лесом возникла липовая баня, крытая тесом, расписанная зелеными и темно-красными полосками. Так как, по случаю перестройки дома, матери с меньшими детьми пришлось перебираться во флигель, занимаемый отцом и моею классного, нам с отцом были поставлены кровати в самой бане, а Андрею Карповичу в предбаннике.

Впрочем, невзирая на пристройку дома, отец зачастую уезжал на Тим к бесконечному устройству дорогой плотины и крупчатки. Сестре Любиньке могло быть в то время лет семь, и родители стали заботиться о ее музыкальном образовании. В этом деле советником продолжал быть тот же домашний друг отец Сергий, который, будучи в то же время хорошим столяром, держал фортепьянного мастера и не только чинил старые, но и делал новые фортепьяна. Он-то и прислал во флигель к матери небольшие клавикорды, говоря, что для ребенка это будет инструмент вполне подходящий.

Однажды после обеда во флигеле у матери доложили о приходе фортепьянного учителя, объявившего себя вольноотпущенным музыкантом князя Куракина, причем прибавил: «Насчет жалованья не извольте беспокоиться, — что пожалуете».

Не полагаясь на собственный суд, мама тотчас отправила музыканта с запискою во Мценск для испытания к о. Сергию, который отвечал, что посланный вполне может давать первоначальные уроки. Сказавши, что до приезда мужа она не может дать окончательного ответа, мать разрешила музыканту, ночуя со слугами в передней, дождаться приезда барина, ожидаемого дня через два.

На другое утро, по снятии ставешков с окон, в спальне стало необычайно светло от выпавшего в ночь первого зазимка. Когда матери принесли кофий, она спросила: «Почему сливки поданы, вместо серебряного с барельефами молочника, в фарфоровом?». Ей сказали какой-то пустой предлог. А когда она взглянула на туалет, то под зеркалом увидала пустую подставку без часов. Это открытие повело к другим, и оказалось, что в буфетном шкафу, где хранилось все серебро, не осталось ничего. Даже графин с водкой был пуст, и половина ситного хлеба исчезла.

— Боже мой, — вспоминала мать, обращаясь к своей горничной Пелагее. — Поличка, да ведь я слышала над головою шум и окликала тебя, говоря: «тут кошка, выгони ее». А ты проговорила: «никого нет», — и легла снова.

— Барыня, да я не осмелилась пугать вас; а я как встала впотьмах да развела руками, а тут прямо кто-то мне в руки. Я подумала, что нечистая сила, да кому ж больше и быть в спальной, — так и не пикнула, а он у меня ерзь из рук. А, пожалуй, это он к серебряным окладам образов пробирался.

Конечно, по разъяснению дела тотчас же разосланы были верховые в разные стороны. Часов в 10 утра я, проходя по двору, увидал подъезжавшего верхом со стремянным и борзыми дядю Петра Ниофитовича, выехавшего по первой пороше за зайцами. Бросившись ему навстречу, я рассказал о случившейся беде.

— Разослали нарочных? — спросил дядя.

— Разослали.

— Теперь надо ждать, — прибавил дядя. — Конечно, очень неприятно; но мне жаль сестру Елизавету Петровну, на которую брат будет сердиться за такую неосторожность. Пойдем к ней.

Покуда дядя старался по возможности успокоить мать, появился один из верховых нарочных, неся в руках салфетку, завязанную большим узлом. На расспросы: что? как? — нарочный сказал: «Пустился я из дому под гору к Зыбинскому селу, торопя лошадь большою рысью; а сам все посматриваю по сторонам, нет ли следов; но так как снежок-то должно выпал под самое утро, то и следов никаких не было. У самых Зыбинских плетней на околице наехал я на бабу; она шла с гумна. „А что, говорю, тетка, не видала ли тут какого прохожего?“ — „Не видала, касатик, никакого, разве мы за ними смотрим? А вон там на гумно какой-то спит под ометом, и то только одни ноги из-под соломы торчат“. — „А можно, тетушка, поглядеть?“, — спросил я бабу. — „Чего ж, ступай, гляди“; Как увидал я, что из соломы торчат рыжие дворовые сапоги, я слез с лошади и давай будить сонного, раскидавши солому. Насилу дотолкался, вижу, пуртупьянщик и есть; я его признал да и говорю: „Ну, брат, куда девал серебро? От меня не уйдешь! Запорю арапником: ты пеший, а я конный“. — „Вот, оно, говорит отрывая в соломе этот самый узел. Ведите, говорит, меня к барыне: все цело, ни одной ложечки не потерял. А вот и часы, сказал он, вынув их из кармана. Ночью-то Пелагея меня схватила, я и отхилился от нее в полукруглую туалетную вырезку, притаив дыханье. Слышу, за спиной чикают часы: кстати, мол, думаю. Протянул руку, да в карман“».

Охотника до чужого серебра передали в полицию, и о судьбе его я более не слыхал.

Сравнительно богатые молодые Зыбины воспитывались в московском дворянском пансионе и не раз приезжали в мундирах с красными воротниками и золотыми галунами к нам с визитом, но никогда, невзирая на приглашение матери, не оставались обещать. Вероятно, желая казаться светски развязными, они громогласно хохотали за каждым словом, чем заставили случившегося в гостиной о. Сергия неосторожно сказать: «Per lisum multum…»[77] (по причине выпавшего зуба он говорил lisum вместо risum).

Когда о. Сергий вышел из гостиной, старший Николай, нахмурясь, громко сказал: «Поп-то хотел удивить своей латынью; настолько-то и мы понимаем и знаем конец поговорки: „debes cognoscere stultum“ — узнаешь дурака. И кто тут вышел дураком, неизвестно», — прибавил он, захохотав во все горло.

Зимой того же года раздражительная, но грациозная, с прекрасными русыми в две косы волосами, Наташа Борисова умерла от чахотки; а прибывший на летнюю вакацию Николинька, хотя и разыгрывал роль взрослого молодого человека и пользовался баловством Марьи Петровны и обожавшей его бабушки, тем не менее имел усталый вид, и про него все говорили: нездоров. Иногда мне случалось бывать вместе с ним у молодых Зыбиных. Тут Николинька старался без церемонии смеяться над моим сравнительным ребячеством, так как и он, и Зыбины не только свободно катались верхом, но и показно затягивались «жуковым»[78], о чем я в то время не смел и помышлять. Однако больному юноше не суждено было вернуться в Москву. Осенью того же года он скончался, подобно сестре своей, от чахотки, и погребен на семейном кладбище.

На следующий год все три брата Зыбины поступили в уланские полки, двое с малиновыми, а меньшой Александр с голубыми отворотами на мундирах. Молодые юнкера в тонких мундирах с коваными эполетами не раз появлялись в нашей гостиной, причем однажды тот же о. Сергий назвал их в глаза украшением юношества.

77

«По громкому смеху…» (лат.).

78

«Жуков» — марка табака.