Страница 241 из 241
Это любимое свое изречение (знаменательно, что, неоднократно в разное время цитируя его, Фет неизменно приписывал его Лермонтову — на самом деле это строки из стихотворения Огарева «Исповедь») Фет приводит как аргумент того, что повествование о «жизненной прозе» не место для раскрытия «тайников поэзии». Однако мемуарист не оставляет без ответа вопрос о побудительных мотивах своих воспоминаний — в том же предисловии он пишет: «Если не таково побуждение, заставившее меня на 67-м году оглядываться на прошлую жизнь, то нельзя ли поискать других, более существенных? На одно из них указывает Марциал»:
«Стихи эти дороги мне по своему мотиву, без всякого применения ко мне их подробностей. Жизнь моя далеко не представляет безмятежности, о которой говорит римский поэт, и мои воспоминания мне приятны скорее потому, что, по словам Лермонтова:»
Эта апелляция к двум поэтам — древнему и новому — при объяснении побудительных мотивов воспоминаний заставляет увидеть, что, во-первых, создание мемуаров было для Фета не «стенографическим отчетом», а настоящим творческим актом, и, во-вторых, что в изображенном им «жизненном потоке» немало подлинно поэтического. И пусть Фет-мемуарист не раскрывает (за несколькими исключениями) биографических «тайников» своих стихотворений — зато из его мемуаров мы узнаем саму действительность, взрастившую поэта, который был призван «подметить много новых черт в повседневном и обыденном» (по словам А. Григорьева).
После лермонтовских строк о «язвах старых ран» Фет продолжает в предисловии к «Моим воспоминаниям»: «Быть может, этого чувства достаточно было бы заставить меня пробегать сызнова всю жизнь, но я еще не уверен, нашел ли бы я в нем одном выдержку, необходимую при таком труде. Когда последняя грань так недалека, то при известном духовном настроении самым главным и настойчивым вопросом является: что же значит эта долголетняя жизнь? Неужели, спускаясь с первого звена до последнего по непрерывной цепи причинности, она не приносит никакого высшего урока? Не дает ли всякая человеческая жизнь, при внимательном обзоре, наглядного ответа на один из капитальнейших вопросов — о свободе воли? Вопрос этот связан с другим, а именно: что является почином в природе: разум или воля?» Казалось бы, мемуары Фета бесконечно далеки от какой бы то ни было «философичности» — сам автор не раз высказывается в таком духе: «Я не философствую, а припоминаю и рассказываю». Однако предисловие свидетельствует, что мемуариста в его работе поддерживала «сверхзадача» — найти в прожитой жизни подтверждение неким фундаментальным законам бытия. Фет находит в своей жизни «высший урок» и сообщает его читателю в конце предисловия к «Моим воспоминаниям»: «Только озирая обе половины моей жизни, можно убедиться, что в первой судьба с каждым шагом лишала меня последовательно всего, что казалось моим неотъемлемым достоянием. В воспроизводимой мною в настоящее время половине излагаются, напротив, те сокровенные пути, которыми судьбе угодно было самым настойчивым и неожиданным образом привести меня не только к обладанию утраченным именем, но и связанным с ним достоянием — до самых изумительных подробностей. Не мудрствуя лукаво, я строго различаю деятельность свободного человека, нашедшего после долголетних поисков в саду клад, — от свободы другого, не помышлявшего ни о каком кладе и вдруг открывшего его под корнем дерева, вывороченного бурей. Мысль о подчиненности нашей воли другой, высшей, до того мне дорога, что я не знаю духовного наслаждения превыше созерцания ее на жизненном потоке. Конечно, ничья жизнь не может быть более, чем моя, мне известна до мельчайших подробностей. И вот причина, побудившая меня предпринять труд, представляемый ныне на суд читателя».
Подготовляя книгу «Ранние годы моей жизни», Фет не стал повторять в ее предисловии мысли, высказанные в предисловии к «Моим воспоминаниям», полагая, очевидно, что все сказанное в полной мере относится и к новым мемуарам. Из небольшого, в одну страницу, предисловия к «Ранним годам» заслуживает внимания следующее замечание: «…в деле критики литературного интереса едва ли можно отыскать более надежного судью, чем гр. Л. Н. Толстой. Он-то, когда я перед ним заговорил, по окончании моих гвардейских воспоминаний, о намерении начать мой рассказ с детства, сказал: „Это будет гораздо интереснее, позднейших воспоминаний, так как поведет в среду малоизвестную и невозвратно исчезнувшую“.
Сердечно радуюсь, что, наконец, удалось мне перечитать ранние страницы моей жизни, передать их содержание с полным, как мне кажется, беспристрастием. Я нигде не украшаю родной среды, но считаю низостью всякую на нее клевету в угоду кому бы то ни было».
А. Тархов