Страница 128 из 135
Кончается рассказ так:
«Марусю Федоровну хоронили по-старому, по-церковному. Перед гробом шел маленький мальчик с серебряной иконкой в руках. Мать и другие родственники шли за колесами катафалка, плакали и стучали каблуками, а мы — босоногие шкеты — шли позади всех и несли огромный металлический венок, украденный нами ночью на Волковом кладбище с могилы генерал-лейтенанта Круглова».
Недавно, когда я готовил «Последних халдеев» к переизданию, я обратил внимание на этого генерал-лейтенанта и подумал: уместен ли он тут? Ведь рассказ был написан в годы, когда в Красной Армии генералов не было. Тогда было ясно, что речь идет о старой, заброшенной могиле. Не решит ли современный читатель, подумал я, будто шкидцы сперли венок со свежей могилы, с могилы советского генерала? Не лучше ли взять что-нибудь более старинное? И, зачеркнув «генерал-лейтенанта», я написал: «с могилы генерал-адъютанта Круглова», то есть использовал звание, какого в Советской Армии нет.
Но вот — несколько дней спустя — возвращаюсь к этой правке, пробую читать заключительную фразу «Маруси Федоровны» и — не могу. Чем-то она меня огорчает, эта фраза, что-то в ней не звучит, не блестит, не играет. Какая-то она стала вялая, аморфная.
«…и несли металлический венок, украденный нами ночью на Волковом кладбище с могилы генерал-адъютанта Круглова».
Перечитываю первый вариант:
«…металлический венок, украденный нами ночью на Волковом кладбище с могилы генерал-лейтенанта Круглова».
Лучше!
Перечитываю весь этот заключительный абзац, и вдруг меня осеняет, я понимаю, в чем дело. Эта заключающая рассказ фраза была инструментована на звуках л-к-г-т, главным образом на л-к. «Адъютант» вместо «лейтенант» ослабило мускулатуру этой фразы, разжижило, размагничило ее.
Где же основа этой инструментовки, что, так сказать, задает здесь тон? Я думал: Волково кладбище. Но нет, оказалось, еще раньше. Колеса катафалка! Именно эти «колеса» и повлекли за собой и «плакали», и «стучали каблуками», и «металлический венок», и «Волково кладбище», и «могилу», и «генерал-лейтенанта», и «Круглова».
В слове «адъютант» как бы лопнула струна, сорвался голос, не сработала клавиша.
. . . . .
А для чего она вообще, эта инструментовка? Для чего этот подбор звуков, это нанизывание «Л» на «К» и «К» на «Л»? Не знаю, для чего. Для музыки, для собственной радости, для того же, для чего вообще существует поэзия. Если для собственной радости, то, думается, и на радость читателю.
Сознательный ли процесс эта словесная инструментовка? Нет, процесс этот почти всегда бессознательный, полуинтуитивный. Там, где поэт сознательно и старательно подгоняет «шуршанье» к «тиши», а «тишь» к «камышам», получается версификаторская игрушка, далекое от поэзии звукоподражательство. Не думаю, чтобы Пушкин сразу, в процессе работы обнаружил, что строфа «И блеск, и шум, и говор балов» так плотно набита аллитерациями.
. . . . .
Разговор за дверью, в коридоре. Зима. Крепкий мороз. К Е. Вл. Образцовой пришла девушка-ученица.
— Замерзла?
— Замерзла, как Жучка.
— И здесь у нас не топлено.
Ученица (стуча зубами и снимая, по-видимому, ботик). Дрова едут?
— Не говори!
А через пять минут Жучка уже заливается на всю промерзшую квартиру:
. . . . .
Могила Мочалова-отца на Ваганьковском.
Стефанъ Федоровичъ
МАЧАЛОВЪ
житiя его было 48 лътъ,
в супружествъ жилъ 27 лътъ
и 6 мъсяцевъ.
Скончался 1823 года
iюня 28-го дня
в 11 часовъ утра.
И рядом — гранитная колонка с шапкой снега наверху:
Павелъ Степановичъ
МОЧАЛОВЪ
скончался 16 марта 1848 г.
Ты слылъ безумцемъ в мiре этомъ
И беднякомъ ты опочилъ.
И лишь предъ избранным поэтомъ
Земное счастье находилъ.
Такъ спи, безумный другъ Шекспира!
Оправданъ вечности Отцом.
Вещалъ Онъ, что премудрость мiра
Безумство предъ Его Судомъ.
[Коринфяномъ, 3, 14]
. . . . .
Знает ли Бунин, что на службе у него побывала не только так называемая эвфония, то есть благозвучие, но и явное нарушение этой эвфонии — то, что ученые стиховеды называют зиянием, или гиатусом! В «Господине из Сан-Франциско» изображается трудное движение сквозь ночь огромного океанского парохода, когда «океан с гулом ходил за стенами черными горами», свистала вьюга, и «пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы».
Эти неудобочитаемые, непроизносимые семь гласных подряд АЯИЕЕИЭ, сочетание их, такое неожиданное и необычное для Бунина, поставлены здесь, может быть, и не сознательно, но, во всяком случае, не напрасно. Трудность прочтения, произнесения этих звуков помогает нам ощутить преодоление препятствия, невероятную трудность движения огромного корабля сквозь океан, сквозь эти водяные черные горы…
. . . . .
— И так я устала… будто выкипела вся.
. . . . .
«Ум начинается с тех пор, когда умеют делать выбор между плохим и хорошим».
В. Хлебников
. . . . .
Говорил мне в инженерном училище один курсант:
— Я все равно как домашний гусь. Гусь домашний — он и ходить может, и плавает, и летать тоже немножко умеет. Всего, одним словом, понемножку, и все плохо. Так и я: пою, рисовать могу, на струнных инструментах играю. А все не то… Одним словом, домашний гусь по фамилии Цыганов.
. . . . .
С. Я. Маршак в припадке нежности:
— Ах ты, тпруська-бычок, молодая ты говядинка!..
. . . . .
У Бунина в «Господине из Сан-Франциско» сталкиваются семь гласных. Вот столкновение девяти гласных:
«Евгения, я и ее Иоанн»…
А вот целых одиннадцать:
«Настроение ее и у ее Иоанна испортилось».
. . . . .
Пример косноязычного столкновения восьми согласных:
«Я прибыл в ТоМСК С ВСТРетившимся сегодня на пароходе дедом».
И при этом еще ся-се и де-де.
. . . . .
Девочка лет пяти (ковыряя в носу):
— Ко мне не подходи, я — коклюшная.
. . . . .
Могила на Ваганьковском. Крохотный (четверть метра), но не железный и не деревянный, а лабрадоровый крестик. На нем высечено:
М. ГОЛУБЕВ
Моя радость
И ничего больше.
. . . . .
Обедают и вспоминают, какая литература была в годы их юности.
— А «Всадника без головы» помнишь?
— Каррамба! Еще бы не помнить.
— Эта чертовская сложность, запутанность сюжетных перипетий, и никаких этих психологических штучек — скачешь по книге, как мустанг по прерии… «Святая Дева! Я, кажется, убил его»!
— Я, кажется, нечаянно убил его.
— Вот, вот. Именно. Нечаянно убил…
. . . . .
Неточность газетного языка. Журналист М. в «Вечерней Москве» (18. 02. 46) пишет в статье о четвертой очереди метро:
«Навеки оставил о себе память художник Фролов, погибший при осаде Ленинграда».
Получается, что Фролов служил у немцев и осаждал (а не оборонял) Ленинград!..
. . . . .
«Есть большие собаки и есть маленькие собаки, но маленькие собаки не должны смущаться существованием больших: все обязаны лаять — и лаять тем голосом, какой Господь Бог дал».
Чехов — Бунину. В воспоминаниях И. А. Бунина.
. . . . .
Зацепа. Тридцатилетний дядя с очень живым, умным и веселым «южным» лицом. Видать, из демобилизованных. В десантном бушлате, в шапке, на которой сохраняется еще след пятиконечной звезды. Поставил в самом бурном месте рыночного водоворота маленький раскидной столик и — торгует какими-то кубиками для точки бритв. Целый день толпится возле этого столика народ. И нельзя не залюбоваться и не заслушаться этим парнем. Зазывает он покупателей ненавязчиво, как бы походя, с юмором, не очень даже уговаривая и не слишком настойчиво убеждая, что товар его не липовый. Но при этом он проделывает удивительные вещи. Берет бритву, на глазах у всех весьма основательно тупит ее о камень, затем проводит лезвием по руке, доказывая, что бритва тупая. Не довольствуясь этим, снимает шапку с головы стоящего рядом двенадцатилетнего мальчишки-ремесленника и изо всех сил «бреет», то есть пробует брить рыжие лохмы испугавшегося до полусмерти паренька.