Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 180

— Ну, так что ж?

— Ничего-с… я к примеру-с…

— И кого только ты этими глупостями удивить хочешь!

Молчат.

— А то вот еще искусственным разведением рыб заняться можно! — вдруг изобретает Кондратий Трифоныч.

— Сс… стало быть, всякую рыбицу у себя завести можно?

— Всякую!

— Сс… подумаешь, какую, однако, власть над собой человек взял!

— Да, брат, власть!

— Только тверди и звезд небесных еще соделать не может!

— А рыбу может всякую!

— И небезвыгодно?

— Какое, к черту, безвыгодно! ты пойми, сколько в Москве стерлядь-то стоит!

— Что ж, это дело хорошее! может, и крестьяне около вас позаймутся.

Молчат. Кондратий Трифоныч слегка зевает.

— Я нонче все буду сам! лес рубить буду сам! молоко в Москву возить — сам! торф продавать — сам! — говорит он, приходя внезапно в восторг.

— Доброе, сударь, дело! — отвечает батюшка.

— Нонче, брат, не то, что прежде! нет, брат, шалишь! нонче везде все сам: и посмотри сам, и свесь сам, и съезди везде сам, и опять посмотри, и опять свесь!

Кондратий Трифоныч, говоря это, суетится и тыкает руками, как будто он в самую эту минуту и смотрит, и весит, и куда-то едет.

— Это точно; и предки наши говаривали: «Свой глазок-смотрок!»

— Предки-то наши только говаривали, а сами одну навозницу соблюдали!

Батюшка снисходительно улыбается. Водворяется молчание.

— Хорошо бы машину какую-нибудь выдумать! — говорит Кондратий Трифоныч.

— Про какую такую машину говорить изволите?

— Ну, да какую-нибудь… чтоб и жала, и косила, и лес бы рубила, и масло бы пахтала… и везде бы один привод действовал!

— Слышно, англичане много всяких машин выдумывают!

— Сидел бы я себе дома, да делал бы, да делал бы машины, а потом в Москву продавать возил бы.

— Вот бог англичанам на этот счет большую остроту ума дал! — настаивает батюшка.

— А нашим не дал!

— Зато наш народ благочестием и благоугодною к церкви преданностью одарил!

— Ну, и опять тебе говорю: кого ты своими благоглупостями благоудивить хочешь?

Батюшка окончательно конфузится и закусывает губы. Напротив того, Кондратий Трифоныч воспламеняется и постепенно входит в хозяйственный азарт. Он объясняет, что можно налима с лещом совокупить и что из этого должна произойти рыба, у которой будут печенки и молоки налимьи, а тёшка лещиная; он объясняет, что примеры подобного совокупления случались и в природе: стерлядь совокупилась с осетром, и вышла рыба шип, которую он ел на обеде у губернатора.

— Не у теперешнего, — прибавляет он, — теперь у нас какой-то гордишка, аристократишко какой-то, а вот у прежнего, у генерала Слабомыслова!

Он объясняет батюшке, какую он машину выпишет: и дрова таскать будет, и пахать будет, и воду носить будет, и топить ее будет не дровами, а землей, — все землей!

— Работников, брат, мне с этой машиной совсем не надо! — прибавляет он.

Он объясняет, каких он коров из Англии выпишет: костей у них совсем нет, а все одно мясо да молоко, все молоко, все молоко!

Он объясняет, наконец, что выстроит новую колокольню, такую колокольню: один этаж каменный, другой деревянный, потом опять каменный и опять деревянный.

— Жертва богу угодная! — замечает батюшка, — жертва, сударь, все равно что кадило благовонное!

— А ты думал как?

— Впрочем, колокольня у нас еще постоит… вот насчет трапезы, Кондратий Трифоныч!





— Уж ты молчи! я все сделаю! и колокольню сломаю! и трапезу сломаю! я все сломаю! — объясняет Кондратий Трифоныч.

И, разговаривая таким манером, выпивает рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой!

Батюшка, в свою очередь, выпивает; и вследствие этого беспрестанно поправляет пальцами глаза, как будто хочет их разодрать, чтоб лучше видеть. В то же время он радуется, что в одно утро приобрел столько разнообразных сведений.

— Это вы благополезное дело затеяли, Кондратий Трифоныч! — говорит он.

— Тьфу ты!

Наконец, изолгавшись вконец и, вероятно, найдя, что машины все до одной изобретены, коровы все выписаны, Кондратий Трифоныч впадает в истощение. Часы бьют два.

— Обедать! — кричит Кондратий Трифоныч, — ты со мной, что ли, отче?

— Уж очень занятно вы рассказываете, Кондратий Трифоныч! послушал бы и еще-с.

— Ну, а коли послушал бы, так оставайся!

Подают обедать; но гений хозяйственной распорядительности уже отлетел от Кондратья Трифоныча. Он не то чтоб спит, но слегка совеет и только изредка подмигивает батюшке на Ваньку (дескать, посмотри, как сует!), который, в свою очередь, не стесняясь присутствием этого последнего, показывает барину сзади язык. Таким образом, антагонизм, о котором так много говорит Кондратий Трифоныч, представляется батюшке в лицах на самом действии.

— Ты для чего же рыжиков к жаркому не подал? — неверным, несколько путающимся языком допрашивает Ваньку Кондратий Трифоныч.

— А для того и не подал, что огурцы есть, — тоже путающимся языком отвечает Ванька.

— Ишь ты! дразнится, шельма! — замечает Кондратий Трифоныч и подмигивает батюшке, как бы приглашая его быть свидетелем Ванькиной грубости.

Наконец и сумерки упали. Батюшка давно ушел; Кондратий Трифоныч спит и даже во сне ничего не видит. Как повалился он на постель, так ему голову словно заложило чем. В передней вторит ему Ванька.

В шесть часов Кондратий Трифоныч уж шагает по своим сараям и просит квасу. В средней комнате уныло мерцает стеариновая свеча, прочие комнаты окутаны мраком. Кондратий Трифоныч шагает и думает: что бы ему сделать такое, чтобы…

— Чтобы что́? — спрашивает его внутренний голос.

— Господи! какая тоска! — восклицает Кондратий Трифоныч, не разрешая вопроса.

И опять ходит, и все о чем-то думает, все чего-то ждет. Думает о том, что завтра, быть может, будет снег, а быть может, будет и вьюга; ждет, что к николину дню* будут морозы.

— О, черт побери! — восклицает он.

И опять ходит, и опять ждет — скоро ли чай подадут?..

— Ванька! да пошли ты, разбойник, Агашку ко мне! — кричит он отчаянным голосом.

Агашка на этот раз является. Это девушка кругленькая, полненькая, белокуренькая, с измятым, но весьма приятным личиком.

— Что вы, Агашенька, ко мне не ходите? — спрашивает ее Кондратий Трифоныч, семеня кругом нее ножками, как делают влюбленные петухи.

— Вы разве спрашивали меня? — отзывается Агашенька, повертываясь на своей оси по тому же направлению, по какому ходит Кондратий Трифоныч.

— Я за вами десять раз Ваньку посылал-с!

— Ванька ни разу мне не говорил!

— Этакой скот, подлец! А отчего же вы сами никогда ко мне не зайдете-с?

Агашенька не отвечает; она слегка зарделась.

— Ну-с, Агашенька-с?

— Я, Кондратий Трифоныч, я-с… — начинает Агашенька и никак не может кончить.

— Ну-с, что же вы-с?

— Я-с… позвольте мне, Кондратий Трифоныч, замуж идти-с! — скороговоркой произносит Агашенька и умолкает, словно сама испугалась слов своих. А щечки у нее так и пылают, так и рдеют от стыда и испуга!

Кондратий Трифоныч озадачен; он думает, как ему поступить, и, разумеется, как все люди, которых самолюбие неожиданно уязвлено, на первых порах надумывает глупейшую штуку. Он как-то надувается и устроивает оскорбленную мину; он поднимает плечи и, отступя несколько шагов назад, указывает Агаше руками на двери.

— Скатертью дорога-с! — говорит он, — ну, так что же-с! и с богом-с!

— Душенька, Кондратий Трифоныч! ей-богу, я не могу! — говорит Агашенька и в то же время стыдится и рдеет, едва выговаривая от волнения слова.

— А коли не можете, так и с богом! — отвечает Кондратий Трифоныч, по-прежнему глупым образом уставляя руки по направлению к двери.

Агашенька закрывает лицо платком и быстро выбегает.

Кондратий Трифоныч остается один и опять принимается за ходьбу. Но он чувствует, что у него начинает щемить сердце, он чувствует, что к глазам что-то подступает.