Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 61



В Билгорае мне довелось увидеть, как проходит Йом-Кипур — вернее, как на протяжении исков проходил этот праздник, из года в год. В канун Судного дня весь город рыдал. Никогда прежде не слыхал я подобных стенаний. Да, у городка были на то свои причины: много молодых мужчин погибло на войне, потом эпидемия холеры унесла много жизней, остались вдовы и сироты. Я перепугался даже, когда зашел во двор большой синагоги, а там — скамеечки, скамеечки, на них большие блюда, блюда поменьше, тарелки, блюдечки, все это для праздничных воздаяний, я понимал, но позади… огромная толпа калек и нищих. Тут и просто старики, и паралитики, и увечные. И каждый свое увечье выставляет напоказ. В синагоге молились, все в белом, в талесах. Юноша, стоящий у порога, взывал к небу особенно отчаянно — он только что потерял отца. Ему говорили: «Может, уже не надо так рыдать?..» «Ах, отец, отец, для чего ты покинул нас?» — вопрошал юноша.

Это было старинное здание. Арка вырезана итальянским мастером. На одной из стен висит маца, которую едят в конце пасхального седера, — афикоман. Стоит чаша — металлический сосуд, наполненный песком: туда складывают крайнюю плоть всех обрезанных в местечке детей. Пол застлан соломой.

На кафедре — древние Святые книги, только Бог знает когда напечатанные. И книга покаянных молитв.

В мире еврейской старины я открыл для себя необъятные духовные сокровища. Мне довелось увидеть наше прошлое воочию — я жил в нем. Время двинулось вспять. Я жил в еврейской истории.

НОВЫЕ ДРУЗЬЯ

Немцы заняли Литву и Украину И тогда польские евреи, которых война разбросала по России — кого куда, — потянулись обратно. Многие получили разрешение пересечь границу революционной России, и от них мы узнали новости о большевиках.

Шломо Рубинштейн, еврей с белой бородой, одетый хотя и традиционно, но уже как-то по-современному, вернулся в Билгорай. С ним жена и симпатичные, образованные дочери. Сам достаточно просвещенный и при том состоятельный, он был в местечке кем-то вроде неофициального адвоката — ходатая по разным делам. Жил в собственном доме на Базарной.

Вернулись Варшавяки — три сына и две дочери. Отец их соблюдал традиции, даже писал ученые труды. И отец, и мать уже умерли. Сами же дети были прямо напичканы современными идеями.

Был еще Аншель Шур, профессиональный кантор. Он не отрекался от традиции, но на некоторые вещи смотрел по-иному. Приехал из русского городка Рыжина. Дети его говорили на современном иврите. Особенно хорошо старший, Мотл. Его иврит звучал так, будто он только-только из Палестины.

И по-русски все они говорили хорошо. Аншель потом заправлял у нас партией ортодоксов.

Эти три семейства наделали много шуму — как в большом бейт-мидраше, так и у нас. Кто бы мог подумать, что в Билгорае может вдруг оказаться столько «маскилов» сразу!? Были даже мальчики и девочки, которые учились в польской школе — кто в Люблине, кто в Замостье. Между собой они говорили по-польски. Это была новость: ассимилированные евреи.

Мы с Мотлом встретились у нас в бейт-мидраше, когда он пришел туда помолиться вместе с отцом. Это был крепыш с типично русским лицом: короткий нос, светлые глаза, широкие скулы. Ходил обычно в тужурке и велосипедной кепке. Общительный, добродушный. Но его у нас недолюбливали — из-за его невероятного хвастовства. Мотл высмеивал тех, кто молился здесь, — за ошибки в грамматике, за неправильное произношение, обличал фанатизм, ругал за безделье и праздность. Ему дали прозвище «гой», пытались не пускать к нам в синагогу но его отец вступился за него.

Ну и в переплет я попал? Примкнуть к Мотлу — это неслыханный скандал для наших хасидов. Подумать только — внук билгорайского рабби стал одним из вольнодумцев! Это было бы явное свидетельство моей развращенности.

Когда мы с ним разговорились, я пришел в страшное волнение, аж трясло меня: у него столько книг — и буквари, и учебники, проза, поэзия. Я попросил у него грамматику и набросился на нее с невероятной страстью. Я неплохо знал древнееврейский, но, конечно, имел слабое представление о грамматике. К примеру, совершенно не разбирался в спряжении глаголов. Целых шесть недель по несколько часов в день я занимался — до тех пор, пока не смог писать на иврите. И тогда я написал поэму. С точки зрения поэзии это было так себе, пустое место. Но зато на хорошем иврите.

Мотл страшно удивился. Сперва обвинил меня в плагиате — будто я списал чужое. Но потом, убедившись в оригинальности написанного, преисполнился гордости — и немного ревности.

Ужасно болтливый по натуре, ничего-то Мотл не мог держать в секрете. Направо и налево рассказывал про мою поэму. Выходило так, что поэма — результат его уроков на протяжении шести недель и потому не только я — способный ученик, но и он, Мотл, превосходный учитель. В каком-то смысле так оно и было. Он заражал меня страстной любовью к ивриту, пылким отношением к сионизму. Хороший был человек, с благородным сердцем. Трогательно любил «Ховевей Сион»[84], был страстным приверженцем иврита. Годы спустя он погиб. Его убили немцы.



Его восхищение и все эти разговоры доставили мне кучу неприятностей. Подумать только — внук самого рабби увлекся еретическими книжками! Меня распекали все кому не лень, а мать сказала, что я позорю ее и порочу репутацию ее родных. Ей хотелось привезти сюда отца в качестве неофициального рабби. Но кто будет с ним молиться, если у него такой сын?

Я раскаивался в содеянном, стал прилежно заниматься в бейт-мидраше по утрам и вечерами тоже: когда один, когда с другими учениками, когда со своими друзьями. Дядья мои не пытались поставить меня на путь истинный. Во-первых, не в их это было характере. А во-вторых, они совершенно не желали иметь тут, в Билгорае, еще одного раввина — зачем им это нужно?

Хасиды были в ярости. Но теперь на меня обратили внимание более современные и по-нынешнему образованные жители местечка — те, кого мой дед долгие годы преследовал. Гаскала — просвещение — пришла в Литву сто лет назад. Билгорай отстал на целый век.

Зима кончилась. Наступило лето 1918 года. Мой брат Израиль Иошуа отправился в Киев — хотел работать там, так или иначе, в идишистской прессе. В Киеве, Харькове, в Минске жили яркие, талантливые писатели: Маркиш, Шварцштейн, Гофштейн, Квитко, Фефер, Харик[85] и много, много других. Зелиг Меламед основал «Культурную лигу». Украина была на грани погромов. Большевики занимались своими разборками, и междоусобицы эти были весьма разрушительны. Вдруг немцы отступили на Западном фронте. Но собственно Билгорая это не касалось. Какая разница? У солдат форма другая, только и всего. Были казаки, потом австрийцы, мадьяры, босняки, а теперь вот из Герцеговины кто-то там катится через Билгорай. Сторонники Гаскалы тянулись ко мне, но пока мы общались тайно. Тодрос-часовщик и я подолгу рассуждали о Боге, о природе, о первопричине всего сущего и на другие подобные темы. Во дворе дедовского дома было такое уединенное место: с одной стороны — стена, с другой сукка[86], а с третьей простирались поля турнепса. У изгороди, под яблоней, я пытался одолеть учебник физики восемнадцатилетней давности. Скрытый ото всех, видел синагогу, бейт-мидраш, баню. А в другую сторону до самого леса простирались поля. На яблоне пели птицы. Над синагогой парили в небе аисты. Насквозь просвеченные солнцем, листья яблоки мерцали будто огоньки. Порхали бабочки. Жужжали пчелы. Небо надо мной было такое голубое — как занавес на восточной стене во время праздников: между Рош-Гашоно и Йом-Кипуром. Пригреваемый летним солнцем, я сидел там, будто древний философ, что оставил мирскую суету ради того, чтобы постичь истину, чтобы проникнуть в тайны мироздания. Из дома иногда выходила тетя Ентл — вылить помои.

Книга по физике никак не давалась: длинные, трудные пассажи, чужой язык. Но научные знания — это я усвоил точно! — не даются легко. Книга содержала лишь результаты по физике за последние годы. Девятнадцатый век не был представлен вообще. Но я уже немного знал об Архимеде, Ньютоне и Паскале. Трудно было и с математическими выкладками — ведь, кроме арифметики, я ничего не изучал. Занимаясь, я по привычке напевал талмудические мелодии.

84

«Ховевей Сион» — букв, «возлюбившие Сион» (иврит) — одна из палестинофильских партий в России.

85

Перец Маркиш (1895–1952) — еврейский поэт, романист и драматург. Писал на идиш. На гражданской панихиде по С. Михоэлсу в 1948 г. прочитал стихотворение, где гибель артиста названа убийством. Арестован 27 января 1949 г., расстрелян 12 августа 1952 г. вместе с другими деятелями еврейской культуры.

Давид Гофштейн (1889–1952) — еврейский поэт, писал на идиш. В 1948 г. был арестован, а 12 августа 1952 г. — расстрелян.

Лев Квитко (1893–1952) — еврейский поэт, писал на идиш. Был членом ЕАК (Антифашистского еврейского комитета). Расстрелян 12 августа 1952 г.

Ицик Фефер (1900–1952) — еврейский поэт и общественный деятель, писал на идиш, был членом ЕАК. Расстрелян 12 августа 1952 г.

Изи Харик (1898–1937) — еврейский поэт и общественный деятель, один из основоположников еврейской литературы в СССР. Жил в Минске. Писал на идиш. В 1937 г. был арестован, позже отправлен в лагерь, где и погиб.

86

Сукка — крытое зелеными ветвями временное жилище, в котором, согласно библейскому предписанию, евреи обязаны провести праздник Суккот. Примечание сканериста.