Страница 53 из 61
Коверкая слова, русские говорили на ломаном немецком. Звучало почти как идиш. Среди пленных солдат тоже были евреи. Эти говорили на идиш.
Русские строили здесь новую железнодорожную ветку — от Реховца до Звежинца. Когда мы двинулись дальше, русские опять работали. Раньше, при царе Николае, тут рубили лес. Казаки выучили идиш. Каждому понятно — Мессия уже побывал здесь.
В БИЛГОРАЕ
Обуглившиеся, полусгоревшие деревья, даже целые рощи. Редко-редко среди них попадаются такие, на которых еще уцелели зеленеющие ветки. Это печальный след войны, результат отступления русской армии. Мы уже три дня едем на поезде. Но я смотрю в окно с неослабевающим интересом: поля, леса и сады, сады… Деревни, села и снова города и сады. Вот дерево, воздев кверху ветви, будто молит небо… о чем? Вот другое — ветки до самой земли — оно безутешно, оно оставило всякую надежду, разве что сама земля поможет… А вот еще одно, совершенно черное. Умирает это дерево или еще надеется выжить — кто ж знает. Жертва войны. Лишь корни остались. Мысли мои поспешали за колесами, не успевая следить за каждым деревом, кустом, каждым облаком, что проплывали мимо. Аромат хвои смешивался с другими запахами — неведомыми прежде, и почему-то все же знакомыми, хотя я и не понимал откуда. Мне хотелось, как герою какой-то книжки, выпрыгнуть на ходу из поезда и затеряться среди этого зеленого великолепия.
Небольшую одноколейку недавно проложили от Звежинца до Билгорая. Ее пока не достроили, но уже вовсю ею пользовались. Наш состав — очень маленький, просто-таки игрушечный паровоз с крошечными же колесами, а за ним — не вагоны даже, а низкие платформы. На них — скамьи, где и рассаживались билгорайские пассажиры.
Все такие загорелые, и одежда на солнце выцвела. Мужчины в длиннополых лапсердаках, сплошь рыжие бороды. Это вызывало чувство родства, симпатии.
«Башева… — проговорил кто-то. — Раввина нашего Башева…»
Я знал, что так зовут мою мать, но никогда не слышал иного к ней обращения, кроме как: «Слушай сюда…» — так обращался к ней отец. У хасидов не положено называть женщину по имени. Я знал, что Башева — имя из Библии. Мальчишки в хедере произносили, бывало, имена матерей, но имя своей матери я произносить стеснялся — оно наводило на непристойные мысли о грехе царя Давида.
А здесь говорили ей «ты», называли — Башева, женщины обнимали ее, целовали. Матери приснилось однажды, что отец ее умер, но мы не знали этого наверняка. И вот теперь она спросила: «Когда это случилось? Как?»
Все замолчали. А потом разом заговорили: об отце, о матери рассказали, о невестке, жене дяди Иосифа. Дедушка скончался в Люблине, а спустя несколько месяцев умерла в Билгорае бабушка. Сара и ее дочь Ителе умерли от холеры. Умер Езекиель, сын дяди Иче. И Дебора, дочь тети Тойбы, тоже умерла.
В ослепительный солнечный день, в этом зеленом раю, среди сосновых лесов обрушились на мать печальные вести, и она, не выдержав, зарыдала. Я тоже хотел заплакать: наверное, так полагалось, но слезы не приходили. Я уж хитрил, тер глаза слюной — а никто далее не обращал внимания, плачу я или нет.
Внезапно все вдруг закричали. Что такое? Оказалось, задние платформы сошли с рельсов. Пришлось ждать, пока их поставят — при помощи длинных шестов — обратно на рельсы. Все сошлись на том, что в эту субботу надобно будет вознести молитву за благополучное избавление. Бывало, при подобных обстоятельствах пассажиры и погибали, — что-то было не так на этой одноколейке. По дороге, между Звежинцем и Билгораем, удивительные пейзажи. Леса, поля, луга проплывали мимо. Иногда мелькнет хата с соломенной крышей или же мазанка, крытая гонтом. Поезд то и дело останавливался: одному хотелось напиться, другому — отойти в кусты, а то машинист должен был выгрузить почту и посылки или же просто поболтать с кем-нибудь из живущих близ дороги. Евреи — так невольно получалось — обходились с машинистом вроде как с шабес-гоем[76], что приходит в еврейский дом по субботам: затопить печь и прочее, что придется и чего нельзя делать еврею. Без конца по разным поводам просили его остановиться. Раз, когда стояли особенно долго, из бедной халупы близ дороги вышла еврейка: босая, но с покрытой головой. Подала матери лукошко с черной смородиной, еще влажной от росы. Узнав, что приехала Башева, дочь рабби, она принесла гостинец. Матери кусок не шел в горло, поэтому брат Мойша и я съели все до последней ягоды, измазав губы, языки, руки. Голодные годы давали себя знать.
Мать столько раз расхваливала Билгорай, но городок оказался даже лучше, чем я представлял его по рассказам. Куда только доставал глаз, Билгорай сосновой лентой окружали леса. Дома утопали в садах. Перед каждым домом каштан, да такой огромный, что в Варшаве я подобных не видел ни разу, даже в Саксонском саду. Было ощущение необыкновенной ясности и безмятежности — такого мне еще не приходилось испытывать. Пахло парным молоком, свежеиспеченным хлебом. Казалось, войны и эпидемии обошли этот благословенный край стороной.
Дом деда — старый бревенчатый дом, беленый, с замшелой крышей, лавочками перед окнами — располагался неподалеку от синагоги. Вся семья вышла нам навстречу. Первым выбежал дядя Иосиф — он теперь занял место деда в Билгорае. Дядя Иосиф не ходил, только бегал. Был худ и сильно горбился. Нос, словно клюв, изогнут, большие глаза — взгляд, как у птицы. Серебряная борода. Одет в лапсердак, какой полагается раввину на голове штреймл с широкими полями и низкой тульей, на ногах низкие туфли и белые чулки. Не поцеловав еще мать, он уже закричал: Башева!
За ним вперевалку выступала тетя Ентл, его третья жена — крупная, плотная женщина. Вторая жена умерла полтора года назад, во время эпидемии холеры, а первой он лишился, когда ему было лишь шестнадцать. Тетя Ентл — дородная, спокойная, а дядя Иосиф, напротив, тощий и подвижный, как ртуть. Ей больше подходило называться раввиншей, чем ему — раввином. Целая орда красноголовых детей следовала за ней. Я — и сам огненно-рыжий — никогда не видал столько ярко-рыжих голов сразу И в хедере, и в бейт-мидраше, и во дворе — всюду моя рыжая голова была в диковинку. Как были в диковинку имя матери, занятие отца, талант брата. А здесь такое скопище рыжих! Броха, дочь дяди — та была рыжей из рыжих!
Меня повели в огромную кухню, и печь там, как в пекарне. Все, все здесь словно чудо какое-то. Тетя Ентл сама пекла хлеб. В печке стоял еще таганок, на нем чугун, и в нем что-то варилось, кипело. На столе — огромная сахарная голова, мухи так и вились над ней. Непередаваемый аромат свежеиспеченного каравая… Пирожки со сливовой начинкой — неземного, райского вкуса. Тоже тетя испекла. Братья Аврумеле и Самсон увели меня во двор. Там — заросли крапивы, лопухи, одуванчики, пестрый цветочный ковер. И деревья. Потом мы спали на веранде. Я улегся на соломенном матрасе, и казалось — никогда не купался я в такой роскоши. Звенели птичьи голоса. Стрекотали кузнечики, в ушах звенело. Цыплята раз гуливали в траве, а стоило поднять голову — перед глазами билгорайская синагога. За ней поля, а дальше — леса, леса до самого горизонта. Поля — квадраты, треугольники, темно-зеленые, желтые… Всех цветов, любого оттенка. И желал я теперь лишь одного — остаться в Билгорае навсегда.
МОЯ РОДНЯ
Далеко не сразу смог я разобраться в моих вновь обретенных родственниках: дядьях, тетках, двоюродных братьях и сестрах. Никого из них я не знал прежде. Но постепенно я освоился и стал понимать, кто есть кто. Мне хотелось бы немного рассказать о них.
Наиболее примечательной фигурой был дядя Иосиф — билгорайский рабби. Он был на десять лет старше моей матери и всего на пятнадцать лет младше своего отца. Дядя Иосиф и мой дед, можно сказать, вместе росли, вместе взрослели и старились, потом и поседели одновременно. Казалось, признаки возраста были более явственно выражены у сына. Он и ссутулился еще смолоду. Суетливый, тощий, прямо-таки чахлый какой-то. Известен был как ученый, математик, человек увлекающийся. Однако же было в этом что-то легковесное. Сара, вторая его жена, была из простых, из торгового сословия. Но он влюбился в нее по-настоящему, засылал сватов, чтобы все шло как положено. А теперь, после ее смерти, снова женился. Дядя Иосиф производил впечатление человека, глубоко погруженного в свои мысли. Морщины прорезали его великолепный высокий лоб. Но вот он открывает рот. И речи его поразительно бессмысленны. Вроде: «Интересно, сколько получает Моше-банщик?» или же «Сколько пшеницы съедает гусь от рождения до смерти, хотел бы я знать!»
76
Шабесгой, шабес-гой (идиш шабес-гой — «субботний гой»), иначе гой шель шабат, шаббат-гой — нееврей, нанятый иудеями для работы в шаббат (субботу), когда сами ортодоксальные иудеи не могут делать определённые вещи по религиозным законам. Примечание сканериста.