Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 61



— Ладно. Раз хотите, так хотите… Но получите только то, за что заплатите…

Отец дал Якоби тридцать марок, тот обещал набрать тридцать две страницы и прислать отцу гранки.

Двадцать марок очень пригодились дома. Но когда мы их истратили, голод стал ощущаться еще мучительнее. Отец выправил гранки, которые Якоби прислал ему довольно быстро. Но заплатить второй взнос не было никакой возможности, и матрицы остались в типографии — не зря Якоби предупреждал, что так и будет. Отец, как и другие авторы, оказался не в состоянии их выкупить.

Во время эпидемии сыпного тифа летом 1916 года заболел младший брат Мойше. Не было возможности оставить его дома, потому что врачи были обязаны сообщать полиции о каждом тифозном больном. Потом приезжала карета «скорой помощи», забирала больного в госпиталь на Покорной, и было известно, что за этим последует. Придут поляки в белых фартуках, обольют весь дом карболкой и заберут всех, кто в этот момент будет в доме, в карантин, что находится на улице Счастливой. Решено было, что старший брат и отец спрячутся, а мы с матерью позволим увести себя.

И вот они пришли, облили все карболкой, так что в доме стало нечем дышать. Нас увел полицейский, позволив взять кое-какие вещи. Мать несла их в руках. В незнакомом доме, где было много чужих людей, меня и еще одного мальчика остригли наголо. Я наблюдал, как падают на пол мои пейсы и знал, что теперь им конец — я так давно хотел от них избавиться!

— Раздевайся! — приказала мне женщина в форме.

Раздеться перед женщиной? Такая мысль ужаснула меня, и я раздеваться отказался. Но у женщины не было времени. Она сорвала с меня халатик, рубашку, брюки. И я остался так стоять — совершенно обнаженным, таким, каким появился из материнского чрева. Другой мальчик разделся сам. У него была смуглая кожа, а у меня совершенно белая. Мы сидели в одной ванной и хихикали: было очень щекотно, когда эта женщина нас намыливала. В зеркале я себя не узнал. Без пейсов, без хасидской одежды я уже не выглядел евреем.

Меня отвели к матери. На ней была странная, чужая одежда. А голова покрыта платком. Мы поднялись наверх. Там оказалось два помещения: одно для женщин с детьми, другое для мужчин, двери между ними были открыты. В комнатах все кровати, кровати… И наша кровать там была. Крутом мельтешили, бегали дети, а матери окликали своих детей — то на идиш, то по-польски. Из окон было видно кладбище на Генсей. Мать решила не есть ничего, кроме сухого хлеба, но требовать от меня, двенадцатилетнего мальчика, питаться только сухарями на протяжении восьми дней у нее просто духу не хватило. Конечно, в душе она надеялась, что я сам откажусь, по собственной инициативе. Но запретить есть, когда сын на глазах слабеет и чахнет, когда у мальчика уже сухой кашель, а эпидемия тифа продолжается, да и другие беды подстерегают со всех сторон — как можно?

Я съедал две порции, свою и матери, по-видимому, некошерной еды. Мать неодобрительно качала головой. Она надеялась, что я буду хотя бы испытывать отвращение к такой пище. Но разложение началось во мне не сейчас, а гораздо раньше. Я не видел никакой разницы между этой кашей и той, которую варила мать. И ту, и эту кашу поливали маслом из бобов какао. Разве что посуда, в которой здесь готовили, была не кошерной.

Восемь дней, что мы здесь провели, принесли много впечатлений. Мужчины перешептывались, перемигивались с женщинами в форме, непристойно шутили, хихикали. Женщины переодевались прямо на глазах у детей, мальчики и девочки играли вместе, позволяли фривольности, разного рода неприличия. Мать очень ослабела — ведь она ничего не ела, кроме сухарей, на протяжении всех восьми дней карантина. Она была так измождена, что еле могла стоять и почти все время проводила в постели. И, конечно, очень беспокоилась: как там Мойше в больнице? Что с сестрой? Долгое время от нее не было ни единой весточки. Мы знали только, что, спасаясь от германского вторжения, она бежала из Бельгии в Лондон.



Для меня же все происходящее было похоже на настоящий приключенческий роман, на окно в нееврейский мир. Прежде я бывал в студии у брата, и вот еще этот карантин… Теперь хедер, отцовский бейсдин, ешибот, бейт-мидраш окончательно утратили для меня свою притягательность…

ВИЗА

Я уже стал таким большим, что мог накладывать филактерии. В России произошла революция. В газете я прочитал, что царь Николай под домашним арестом и занимается тем, что рубит дрова, а евреям теперь позволяют жить в Москве и Петрограде. Для отца моего все эти события были лишь дополнительными знаками скорого прихода Мессии. А как еще прикажете объяснить отречение от престола столь могущественного монарха? Что случилось с казаками? Возможен единственный ответ: свержение царя предопределено свыше. Евреи возвышаются над миром, а враги их теряют силу.

Этим летом, сказал нам брат, можно уже получить визу в Билгорай у австрийского консула в Варшаве.

Мое жгучее желание поехать куда-нибудь — можно и в Билгорай, где жил мой дед, тамошний раввин, — стало сильнее, чем когда-либо прежде. Я нигде не бывал с тех пор, как мы переехали из Радзимина в Варшаву Даже прокатиться на дрожках или проехаться на трамвае было для меня приключением. Меня обуревала неясная тоска, страстное желание отправиться куда-нибудь далеко-далеко, в дальние страны. Положение наше было столь отчаянное, что больше оставаться в Варшаве стало невозможно. С лета 1915 года мы были постоянно голодны. Отец все писал и писал. Теперь он стал во главе иешивы. До того ее возглавлял радзиминский рабби (он уехал обратно в Радзимин). Но получал отец так мало, что этого не хватало даже на хлеб. Зима 1917 года — непрерывный пост для нашей семьи. Мы ели мороженую картошку и засохший творог. Голод был особенно мучителен, потому что сосед наш был пекарь. Пекари в то время наживали целые состояния. Хлеб выдавали по карточкам, а на черном рынке он стоил очень дорого. У Копла-пекаря только и считали выручку. Мясо, колбаса — для нас это все было из той, прошлой жизни. А у Копла — пожалуйста! Запахи из квартиры Копла — на одной лестничной клетке! — могли свести с ума.

Прежде чем описывать нашу поездку в Билгорай, расскажу немного о нашем соседе. Его дочь Миреле сидела у ворот и продавала хлеб, булочки, субботние халы. У Копла было несколько сыновей. И все они пекли хлеб. А дочь была одна. Самая младшая. Сам Копл был коротышка, плотного сложения, борода подстрижена, с проседью. Болтун, хвастунишка, сквернослов — вот такой он был, этот Копл. Любил клясться-божиться — хлебом его не корми. Чаще всего к месту и не к месту повторял: «Чтоб мне не дожить до того часа, когда увижу мою Миреле под брачным покрывалом, если вру!» Дочь он обожал. Молодые люди с Крохмальной улицы не смели ни прикоснуться к ней, ни даже посмотреть в ее сторону — из страха, что Копл или его сыновья пустят в ход нож.

Видимо, Миреле пошла в отцовскую породу. Она почти не росла. Ее разносило только в ширину: огромные груди, мощные бедра, толстые круглые коленки. В свои семнадцать она выглядела уже перезрелой женщиной. Казалось, плоть ее взывает: «Вот я. Я готова уже. Готова». Копл предупредил сватов, что только исключительных достоинств молодой человек может стать женихом для Миреле. В конце концов они нашли такого — бухгалтер, само совершенство. Чистый бриллиант! На самом деле он был бухгалтером, жених этот, или же только слыл таковым на Крохмальной — там каждого мало-мальски грамотного бухгалтером называли, — уж и не знаю.

Жених был, конечно, сирота, и как только помолвка состоялась, переехал жить к будущему тестю. Высокий, щеголеватый тип, длинноногий, с вьющимися волосами (это так ценилось на Крохмальной) — как раз подходящая пара для Миреле. Не слишком-то долго он привыкал к тому, как подают и что едят в этом богатом доме. Если ему нужны были деньги, он никого не затруднял просьбой. Никого не спрашивал: сам шарил в ящиках стола, в комоде, доставал из-под матраса. Поговаривали, что Коплу придется отдать этому парию половину своего состояния. У жениха было все: хлеб, плюшки, булочки, субботняя хала, мясо, деньги — и Миреле в придачу. Куда уж лучше!