Страница 73 из 82
Он осмотрел свой котелок, потер его полой макинтоша и хотел было надеть, но раздумал, и мы направились в глубь галереи. Оркестр заиграл подпрыгивающую мелодию, и эта музыка кадрили так и осталась фоном, на котором мне всегда вспоминается речь Крабба. Он продолжал:
— Прежде чем приехать сюда, я успел перемолвиться с этой Сисси Мейпс. Не потому, что мы ее подозреваем, конечно, вам это, наверное, и Фарнесс говорил. Но я думал, вдруг она заметила что-нибудь и сможет мне помочь. Если они не врут, эти крошки, — а большинство не может удержаться! — то часто говорят важные вещи. Женщины более наблюдательны, чем мужчины. Они сыщики по натуре.
— И что же вы выудили у бедной Сисси, инспектор?
— A-a, вы называете ее бедной. Почему?
— Наверно, потому, что дядя обошелся с ней очень сурово.
— Да, если ей не повезет, — а я не думаю, чтобы повезло, — то она скоро очутится на панели. И в следующий раз, — если случится, — я увижу ее в каморке близ Паддингтона с перерезанным горлом.
— Замолчите, вы, — сердито крикнул я и осекся. — Простите, инспектор, но я очень любил Сисси.
Он потянул меня за руку, чтобы продолжать путь, но мне уже чудилось, что он хочет меня арестовать.
— Очень любили? Настолько, чтобы переспать с ней, а? Нет, я знаю, что нет. Она мне говорила. Вы были только друзьями. Ладно. Значит, сказав, что она очутится на панели, я оскорбил вас в лучших чувствах? Я — чудовище, не так ли? Но хоть я и не друг ей, но не хочу, чтобы она попала на панель. А вы ведь друг, верно? А что вы сделаете, чтобы она туда не попала? Я вам скажу. Пальчиком не двинете, мой мальчик, черт бы вас побрал… Я-то, может, и двину, а вот вы — нет. Так же, как и ваш дядюшка, который ею попользовался, а потом бросил. Так чего же стоят все ваши лучшие чувства, а? И знаете, где вы живете? На луне. А вовсе не здесь, где бойкая девчонка, глупенькая, как все бойкие девчонки, вдруг почувствует на своей шее чьи-то пальцы. И если мне становится страшно здесь, где все веселятся и валяют дурака, то это потому, что я знаю — волки бродят на свободе. Я живу с этой мыслью, не расстаюсь с ней ни днем, ни ночью, молодой человек. — Инспектор остановился. Мы стояли в пустом коридоре, бальный зал остался позади, и оркестр был почти не слышен. — Так, может быть, вы скажете мне что-нибудь из того, что мне необходимо знать.
— Я ничего не знаю, инспектор.
— Ну ладно. Развлекайтесь. Всего хорошего, мистер Хернкасл.
Странные это были пять-шесть дней, которые последовали за нашей встречей в Зимних Садах. Начать с того, что дело было в Блэкпуле, в первых числах июля, в самый разгар курортного сезона, когда город ломился от пап, мам, деток, девственных красоток и щеголей, о которых Бэзил Хэллен пел: «Я Джилберт. Я Филберт, пижон из пижонов». На полную катушку работали все заведения, где умели ловко выжимать пенни и шиллинги. От буйных притонов Южного пляжа до более благопристойного Северного денежки простаков-курортников так и текли в театры, рестораны, в лавки со всякой дребеденью, в кабачки и закусочные, падали в протянутые ладони пьеро и бродячих комедиантов, фотографов и шарлатанов-аукционеров, в руки охрипших разносчиков леденцов и ананасов «Блэкпульская скала», мороженого и сладкой воды, в руки предсказателей, продавцов маскарадных шапочек, фальшивых носов, миниатюрных тросточек, водяных пистолетов, воздушных шаров и «тещиных языков», — таких штук, которые с грубым треском развертываются, когда в них подуешь. Иногда по утрам только дети со своими ведерками и лопатками да ветер, дующий с моря, оставались реальными. Все остальное казалось призрачным. И над всем возвышалась башня Тауэра, — торчащий железный палец днем, созвездие лампочек — ночью, — башня эта, уже и тогда не новая, напоминала гигантскую игрушку и служила как бы предвестником наступающей эры смертоносных бронебашен.
Странно было видеть ее весь день, а потом каждый вечер выступать внутри башни, в «Паласе», где те же люди смеялись, хлопали, шикали и ахали, точно никогда прежде не бывали в варьете. Любимцами публики были Лили Фэррис с ее чувствительными девичьими песенками, состряпанными Мергеном, и оглушительные «Три-Рэгтайм-Три». Однако зал всегда готов был восхищаться и рукоплескать дяде Нику, хотя завладеть вниманием этой публики, шумной, беспокойной, рассеянной, было очень трудно, — ему приходилось работать более напряженно, чем обычно; он предпочитал внимательных скептиков, которые презирали его за обман, — тут он всегда был на высоте, — а в Блэкпуле я часто замечал в его глазах насмешливый огонек.
Но в этот сезон он почему-то был какой-то странный.
Еще более странным было то, что мне приходилось бродить по огромному дурацкому курортному карнавалу в сопровождении инспектора Крабба. Я ежедневно наталкивался на него, и он всегда втягивал меня в разговор. У него, конечно, были на это свои, профессиональные причины, — инстинктивно я всегда чувствовал, что он на работе, — и тем не менее считал, что ему доставляет удовольствие показывать мне истинное лицо города, обесцвечивать и затемнять все, что я видел перед собой, как бы срывать розовую плоть и обнажать жесткие, омертвелые кости. Иногда он с какой-то определенной целью коротко рассказывал мне дело об убийстве, которое он вел, описывал труп, улики, расстановку сетей, поимку убийцы. Он словно силой заставлял меня видеть красный, сочащийся кровью шнур, протянувшийся сквозь разноцветную бумагу, мишурное золото и серебро блэкпулского курорта. Он разрушал остатки моего простодушия и наивности, и именно здесь достигло крайней остроты то зловещее чувство, что впервые возникло у меня много месяцев тому назад, на сборище карликов в конторе Джо Бознби. И хотя Блэкпул был тут ни при чем, но больше я никогда туда не ездил. Дорис Тингли, единственная среди нас, вела себя естественно; она оставалась самой собой, потому что Блэкпул и его курортники давали постоянный выход ее негодованию и воинственности. Но Дорис терпеть не могла прогулок, и днем мы с ней не встречались. Хейесы и раньше не отличались общительностью, а теперь вообще всех сторонились и застыли в угрюмом молчании. Барни я встречал только на эстраде, но он меня раздражал, и я сам старался избегать его. Его соперника или коллегу, Филиппа Тьюби, как я понял, отправили обратно в Лондон, ибо стоило мне упомянуть его имя, как дядя Ник сразу же меня оборвал. Самого же дядю Ника я видел только по вечерам, так как он редко вставал до моего ухода, и все время куда-то уезжал на своей машине. Я объяснил это его отвращением к обедам в середине дня, когда все собирались в пансионе за общим столом, но меня озадачивало его упорное молчание о том, где он бывает и что делает. В следующее воскресенье, когда я вернулся с прогулки, миссис Тэггарт сказала, что он, видимо, уехал во Флитвуд, так как расспрашивал ее о дороге и тамошних отелях; он же, вернувшись поздно ночью, об этом ни словом не обмолвился. Не скажу, чтобы он вел себя недружелюбно или что я чувствовал себя обиженным. Но он был занят только собой и решительно отказывался от всякого общения. Я казался себе лишним и никому не нужным, а тут еще и Нэнси, которая ничего не ответила на мое последнее, самое последнее грустное письмо, так что и здесь я был окончательно отвергнут и никому не нужен; единственное, что у меня оставалось, это — нераскрытое убийство, да Крабб, да Блэкпул и мои недобрые предчувствия.
Однажды вечером я принял приглашение моих соседок Мэйзи Доу и Пегги Кэнфорд выпить с ними. У них была бутылка портвейна, я принес виски — смесь отвратительная, если только не пить что-нибудь одно, чего мы не делали; мы рассказывали анекдоты, много смеялись, и Мэйзи — остроумная и капризная — слегка заигрывала со мной, сидя на полу, прислонившись к моим коленям, — однако я инстинктивно чувствовал, что дело не в ней, и что главная здесь — Пегги: она сидела напротив, никого не трогала и только смотрела, красивые глаза ее горели, большой рот был полуоткрыт, ей, видно, надоела наша глупая болтовня и хотелось перейти к делу. И потому я вовсе не удивился, когда через полчаса после моего ухода я услышал, как она, крадучись, входит в мою комнату. Ничего хорошего из этого не вышло, и мне было жаль, так как Пегги мне нравилась, хотя никакого влечения я к ней не испытывал. После Джули она показалась мне неловкой и малоопытной, чего я никак не ожидал, но главная беда заключалась в том, что она мечтала совсем о другом человеке и перед уходом, вспомнив о нем, расплакалась. Я заснул, как только она ушла, но часа через два, когда портвейн и виски подняли бунт у меня в желудке, я проснулся и поневоле начал думать; и к чему бы я мысленно ни обращался, все было непонятно или невыносимо.