Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 61

Тамаре Викторовне иногда казалось, что всю свою жизнь она провела одна. То есть, конечно, сначала была мама и даже папа, потом тетя Люба, лучшая со школы подруга Наташка Кротова, Виталик, соседка Рита и, в конце концов, Люсенька. Но жизнь ее собственная, происходящая внутри, в виде непрерывного тихого разговора, шла, никогда не выплескиваясь, никому не докучая, внешне очень ровно и спокойно – в полном одиночестве. Если бы сейчас ее увидел кто-то из знакомых, то, наверное, даже не узнал бы. В квартире дым стоял коромыслом. Играло радио, в ванной полным напором текла вода, что-то кипело на плите, форточки были открыты.

Тамара Викторовна сидела на полу в комнате, которая собиралась стать детской, и разбирала тюк с тряпками. «Славное море – священный Байкал, Славный корабль – омулевая бочка…» Надо же, решила спеть, а в голову лезет только какой-то Байкал! С работы отпустили сегодня пораньше, все входят в ее положение. Маленький ребеночек – это не шутки! Когда у одной из сотрудниц их архива полгода назад внучка родилась, ее вообще выгнали в отпуск административный. Вот Люсенькино платье, она в нем ездила в пионерлагерь, кажется, в пятом классе. Мальчикам платья не надевают, на лоскутки разве что пустить, расцветка очень девчачья. Это блузки – оставайтесь в узле, эту можно даже и выбросить, дыра на дыре. Как она сюда попала? Вот что-то белое. Простыня, что ли, можно на подгузники. Нет, не простыня. Это халат. Белый больничный. В нем она ходила к маме в больницу.

На слове «мама» монолог всегда спотыкается. Мама много лет уже как умерла. Она не сможет узнать, что Люсенька родила мальчика. Она вообще не знает, что есть такая Люсенька, не застала. Наверное, она бы думала, что Тамара Викторовна живет одна, если бы могла сейчас думать.

Когда-то мама была молодая, у нее были длинные косы, свернутые колбасками на затылке, и платье из легкого крепдешина, в темный цветочек по розовому фону. Она наклонялась над кроваткой и говорила: «Томусенька-Мусенька! Поедем на трамвайчике? С папой на трамвайчике!» – и голос у нее был ласковый, журчащий. И вся старая квартира пахла мамой, теплом и домом.

Когда началась война, Тамаре исполнилось три года. В эвакуацию она поехала со своей родной теткой Любой, мама осталась. Тамара ее долго не видела и без нее стала «совсем взрослой девочкой». А потом и мама изменилась так, что не узнать. Она стала носить темно-синие костюмы из грубой ткани, которые никогда не кончались, а сменяли один другой. Тамаре казалось, что этот один бесконечный унылый наряд будет преследовать ее всю жизнь. Мама работала по профсоюзной линии, в особо торжественных случаях надевала белую блузку, а на Новый год и 8 Марта еще и брошку.

Похоронили маму в последнем из костюмов, собственно, больше было и не в чем. Кроме него в шкафу висели пара сильно застиранных летних платьев в цветочек да два байковых халата, совсем новых. Последнее время мама ходила всегда в халате, и в больнице так было удобнее, и дома десять раз не переодеваться, можно на ночнушку напялить. Эти, видно, купленные впрок, не успела сносить. Теплота довоенного коммунального детства уже никогда больше не вернулась, как не вернулось то ласковое «Мусенька». Больше никто никогда так Тамару Викторовну не называл.

…Вот этот белый халат большого размера с перекошенной проймой Тамаре принесла соседка Рита. Тогда уже стало ясно, что мама в больнице пробудет долго, а после выписки скоро вернется обратно. Рита всегда была человеком незаурядным, способным практически на все. Она могла везде устроить, все достать, разузнать любые подробности о чем угодно. Когда у мамы появилась та роковая, «нехорошая» опухоль, именно Рита нашла и больницу, и правильного врача, и лекарства в долг по баснословной цене. Только вот болезнь у мамы оказалась неправильная.

Даже удивительно, что все это было на самом деле! Так давно, что стало чужой историей. Но иногда что-то происходит со временем, и кажется, что не годы назад, а совсем недавно здесь еще была мама, жила, дышала, прошаркивала утром из своей комнаты на кухню. Засаленный косяк, за который она придерживалась, давно заклеен обоями, но закрытые глаза помнят и бежевую краску, и пятна от пальцев… Все еще существуют мамины пепельницы, Тамаре Викторовне и сейчас мерещится запах горького табака из дешевых папирос. Интересно, как бы мама называла Люсю? Люся? Или Мила, или Люда? А Виталика? Никогда мама не произносила этих имен.

Сохранились, чудом откуда-то явившись, тети-Любины очки. Люся, кажется, в четвертом или пятом классе ходила в драмкружок: «Я у тебя в тумбочке видела очки, такие забавные, круглые. Дашь мне для роли?» Тамара Викторовна, конечно, дала. Люся вертелась перед зеркалом, демонстрировала подружкам удачное дополнение образа. «Осторожно!» Посмотрела – и сердце пропустило стук.





То ли было так уже, то ли нет. Дежавю. То ли в другой жизни, то ли в этой. Такое же длинноватое лицо, бесцветные ресницы, легкий поворот головы, неопределенно русая прядь, заправленная за гнутую дужку. Может, Люся, а может быть, кто-то другой. На удивление получились одинаковые сестры Соня и Люба, их общая дочка Тамара и Люсенька.

Не худые и не толстые, но жидковатые, нефигуристые. Ноги вроде длинные, но без рельефа, все сутулые (несмотря на Люсину хореографию в детстве). Талия широковата, с возрастом появляется мягкий животик, смешно торчащий вперед. Подбородок маленький, и все черты лица какие-то вялые, бесцветные брови и ресницы. «Мама, я в этом свитере «чудненьком бежевом» в точности как моль!» – это Люся на первом курсе уезжает на картошку. И кожа у всех пористая, бледная, слегка сиреневая на веках от близости сосудов. Только у тети Любы не проходил румянец на щеках, как бывает при пороках сердца. Она говорила – «мой митральный цвет». Прямые русые волосы, без блеска, легкие и слабые, никакие бигуди их не брали. Любые кудри развивались в первый же час. Носы обычные, немного опущены вниз. Говорят, отец, принеся из роддома новорожденную дочь, подивился на ее темную головку и носик горбиком: «Прямо грузинка у нас, царица Тамара!» Носик вырос и стал фамильным крючком, волосы посерели, осталось только имя громкое, для уверенной черноволосой красавицы, на всю жизнь неподходящее…

Мама почему-то именно волосы считала в своей внешности выдающимися и носила косы. Она и конец жизни своей провела за их плетением, хотя после каждой «химии» волос все убывало и убывало. Тамаре эти длинные, до пояса, мелко заплетенные седые хвосты были почему-то неприятны, все уговаривала их обрезать, но остригли маму после второй операции прямо в палате интенсивной терапии грубо. Неумелыми и нелюбящими руками. Она стала похожа на чужого седого старика – без сережек, без вставной челюсти и без кос. «Что вы, девушка, хотите! Лежать ей долго, могут и вши, и всякое разное. Сами бы догадались да дома остригли раньше!» А Тамара все спрашивала, где косы, и не могла понять, что их выкинули. «Вы такая странная, девушка! Чего там хранить-то, грязные волосы?

В помойке все давно!» В гроб положили в голубеньком платочке, завязали под подбородком, как мама никогда не носила при жизни, но зато не было видно этой страшной стариковской прически.

Тамара училась на втором курсе, от матери была очень далека и даже не сразу поняла, где опухоль.

В животе? В груди? Утром они вставали одновременно, обе торопились, пока одна завтракала, другая умывалась, старались не мешать друг другу. Вечером Тамара читала у себя в комнате или сидела у подруги Наташки, мама что-то делала на кухне или тоже читала. В магазин они ходили по очереди, готовили что-нибудь на раз. Две жизни не пересекались, только касались краешками. Жили, как две кошки у соседки, мать и дочь, вроде родственники, но уже забыли об этом. Кошки быстро забывают.

В больнице Тамара была на хорошем счету – приходила каждый день, в выходные иногда и по два раза, таскала продукты, неумело сваренную «диетическую пищу», выносила горшки у всей палаты, меняла белье. Два раза маму оперировали, и она лежала в реанимации. Туда Тамару не пускали, она просто приходила ждать около двери. Любую санитарку или медсестру она стеснялась и боялась, соглашаясь со всем. Прогоняли – сразу уходила. Ругали – просила прощения.