Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 101

Но печь оказалась в полном порядке. Солдаты растопили ее, в хате стало тепло и уютно. Свист ветра за стенами как-то еще больше усиливал ощущение этого уюта.

Плоскин и Гастев, собрав у всех котелки, сходили на ротную кухню и принесли ужин.

Котелки опоражнивались быстро. Все основательно проголодались, да, кроме того, хотелось поскорее отоспаться в тепле. На передовой все эти ночи спать приходилось вполглаза, на холоде.

— Гастеву дневалить, остальным отдыхать! — распорядился сержант.

Солдаты примостились на соломе и закурили перед сном по последней.

— Поставили-таки здесь немцу точку! — с удовольствием проговорил Панков, искусно выпуская колечко дыма.

— Хорошо бы узнать, как весь полк воевал, трофеи какие? — полюбопытствовал Петя.

— Старший лейтенант Бобылев, поди, уже знает, — ответил Панков и, вспоминая прошедший боевой день, сказал: — Замполит наш почти до самой Комаровки с ротой шел. И сейчас где-нибудь с солдатами.

— Может, и к нам еще зайдет?

— Зайдет! — уверенно сказал Григорий Михайлович, и сержант невольно бросил быстрый взгляд вокруг: все ли в порядке?

— Что это, Петя, ай письмо получил? — поинтересовался Григорий Михайлович, увидев, что Гастев, усевшись поближе к свету, рассматривает какую-то бумажку.

— Письмо из Германии. На полу подобрал. Вот, глядите!

Григорий Михайлович взял из рук Пети почтовую карточку. На зеленой марке был изображен одутловатый лик фюрера. Григорий Михайлович прочел адрес: «Ukraine» по-немецки; дальше уже по-украински было обозначено, куда и кому адресовалась открытка: в село Комаровку, Козуленко Денису Трофимовичу. Вместо обратного адреса стоял какой-то номер, а в графе «отправитель» было написано: Козуленко Галина Денисовна.

— Должно, дочка его! — заключил Григорий Михайлович. — Ну-ка, прочитай!

— «Здравствуйте, мои дорогие батько и мамо! — читал Петя. — Сообщаю, что еще жива и почти что здорова, и прибыла в Неметчину, чего и вам не желаю. Встретили нас здесь хорошо, и сразу определили на работу, и выдали добрую справу — башмаки на кленовой подошве, а свое все велели сдать добровольно. Работа легкая, не разогнешься. Кормят хорошо: пьем один кофе. Погода здесь тоже хорошая, только каждую ночь падает крупный дождь, и на работе тоже. А с того дождя многие заболели, а некоторых отправили совсем, а Оксане, слава богу, отняли руку. Привет всем нашим, а меня скоро не ждите. Мне здесь так хорошо, что навряд ли смогу вернуться до дому».

Алексеевский тяжело вздохнул, отвернулся к стенке и закрылся шинелью. Его товарищи понимающе переглянулись. Все в отделении знали, что у Алексеевского дочь тоже угнана в Германию и от нее давно нет никаких вестей.

Петя бережно положил дочитанную открытку на приступочек печи. В хате нависла тяжелая тишина: всем стало не по себе оттого, что горькая дума охватила их товарища, что ничем в эту минуту они не могут ему помочь. И думалось уже не об отдыхе, а о том, что надо побыстрее идти дальше, на запад, освобождать и своих и чужестранных людей, полоненных фашистами.

«И дернуло меня читать вслух эту открытку!» — ругнул себя Петя. Он знал, как тоскует Алексеевский, и понимал, что теперь Алексеевский еще долго не успокоится, погруженный в невеселые свои думы.

Тишину нарушил голос отделенного командира:

— Спать, товарищи, пока другой команды нет!

Бойцы зашуршали соломой, примащиваясь поудобнее. Плоскин, пристроившийся было в углу, повертелся, запахиваясь шинелью, потом встал, загребая солому в охапку.

— Куда ты? — спросил Снегирев, лежавший рядом.

— На печку, там теплее.





— Ты брось стариковское место занимать! — пошутил Снегирев и тоже поднялся: на полу было холодновато.

— Лезь, лезь, Григорий Михайлович! — пригласил Плоскин. — На двоих места хватит.

Вслед за Плоскиным Григорий Михайлович взобрался на печь и улегся в темном углу, у стенки. Снова в хате стало тихо. Только потрескивали в печке дрова да скребла снаружи по стенам неугомонная вьюга.

— Как там сейчас наш Опанасенко? — вдруг проговорил Алексеевский, нарушая молчание.

— Выдюжит! — уверенно произнес сержант. — Он мужик крепкий. Еще, глядишь, кругленький из госпиталя придет, вроде с курорта.

— Лучше на тот курорт не попадать, — покачал головой Алексеевский, — был два раза, знаю.

— Нашему брату солдату угодить трудно, — улыбнулся сержант. — Пока на передовой, думаешь иной раз: эх, пожить бы спокойно, чтобы крыша над головой, а попадешь вот так в госпиталь, в тыл, побудешь в этой тихой жизни — тоска смертная, и вроде совесть тебя мучает. Мечтаешь, скорей бы к своим ребятам, в роту…

— Это всегда так, и в мирное время тоже, — оживился Алексеевский, — рвешь в работе, мечешь, сам вроде замаешься, людей замаешь, иной раз и подумаешь: ах, работу бы потише. А как станет чуть поспокойнее — скука одолевает. Ищешь опять дело позлее, повеселее.

— В этом, друг мой, и жизни корень, — заключил сержант. — Рукам работа — сердцу радость.

Плоскин, не принимавший участия в этой беседе, сделал неожиданное открытие: под самым потолком, за выступом трубы, куда он хотел сунуть окурок, нашел два куриных яйца.

— Держи, — обратился он к Снегиреву, — одно тебе, одно мне.

— Положь! — строго сказал Григорий Михайлович.

— А что? — удивился Плоскин. — Все равно хозяев нет.

— Положь, говорю! — еще строже повторил Снегирев. Плоскин сунул находку обратно и равнодушным голосом сказал:

— Очень-то они мне нужны!

Плоскину было невдомек: почему рассердился Снегирев? Мало ли какая мелочь может попасться в пустом, покинутом хозяевами доме. Воспользоваться ею во фронтовом быту не считалось уж слишком зазорным. Плоскин повернулся к Снегиреву и спросил шепотом:

— Чего это ты вдруг на меня, а?..

— Да знаешь, — уже обмякшим голосом объяснил Григорий Михайлович, — напомнил ты мне сейчас случай один. Тоже на Украине дело было, в сорок первом году, осенью. Отходили мы тогда. Хоть и по команде отступали, а все одно совесть мучила. Зашли, помню, в хату одну посушиться. Хозяйка там, ребят куча, а хозяина нет — воюет где-то с первого дня. Перепуганные все, бледные — армия через село уходит и уходит. Громыхает уже где-то совсем близко. Хозяйка при нас начала было вещи собирать, да бросила: куда ей с кучей детворы идти? Стоит, опустила руки, смотрит на нас горестными знаешь такими глазами, словно спрашивает: «Неужто вы нас покинете?» Смотреть больно в эти глаза. А увидела, что мы в дорогу собираемся, пошарила по хате и подает мне вот такие же два яичка. «Извините, говорит, больше ничего не осталось — вторую неделю солдаты через село идут, каждого жалко». Взял я эти яички, а они мне руку жгут. Положил я их потихоньку в печурку, и пошли мы. Так нет — только вышли мы на дорогу — догоняет меня малец, сын хозяйки, кричит: «Дядя, вы позабыли!» Сунул мне те два яйца и убежал. Знаешь, каково мне на душе стало? Народ такое горе несет, а нам, своим солдатам, последнее отдает. Значит, верит в нас. В самую страшную минуту верил. Нет, никак у меня на те яички аппетита быть не могло. Отдал я их кому-то из ребят-беженцев на дороге. Вот и здесь, подумай: хата брошена, разорена, а хозяева — кого немец угнал, а кто скитается где-нибудь. Ждут, когда можно будет в родной угол вернуться… Вот о чем, товарищ Плоскин, думать надо, а не об яичках…

— Я ведь не корысти ради… — сконфуженно протянул Плоскин. — Надо, так и свой паек отдам…

Петя Гастев вышел во двор запастись топливом: в печке прогорало. На дворе уже была ночь. Кое-где за крышами домов багровели отсветы затухающих пожаров. Двор уже был тесно заставлен батальонными повозками. Мягко потаптывали копытами по снегу лошади, выглядевшие в полутьме странно белоспинными: на попонах и трофейных одеялах, которыми они были укрыты, налип толстый слой снега.

Пете подумалось, что сейчас и дома, в Москве, тоже такой темный вечер и идет такой же густой снег, искрясь в свете уличных фонарей. Родная Москва представлялась ему в этот час почему-то ярко освещенной, веселой вечерней Москвой мирных дней, хотя он совсем недавно, уходя в армию, покидал Москву военную, суровую, темную, с наглухо закрытыми окнами и притушенными огнями, чем-то похожую на боевой корабль. Петя вспомнил: в один из последних вечеров перед призывом он проходил мимо Кремля — это было поздней осенью сорок третьего. Падал медленный крупный снег. Серебряные звезды снежинок ложились на одежду, подолгу сохраняя четкость своих граней. Сквозь снег, струившийся с темного неба, был виден Мавзолей, зубчатая стена над ним и за ней — башни, высокие и острые, похожие на сурово надвинутые богатырские шеломы…