Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 44

В Иркутске на третьи сутки допросов с применением особых методов начальник разъезда подписал показания о том, что является агентом разведки Китая (с которым СССР поддерживал самые дружественные отношения), что, сговорившись с женою и четырнадцатилетней дочерью, заложил шашку динамита, подорвав рельсы на удалении одного километра и пятидесяти метров от полустанка. В результате диверсии погибла поездная бригада и семеро военнослужащих войск МВД, составлявших караул по сопровождению малогабаритного груза особой государственной важности, о коем начальник полустанка был своевременно извещен.

Добровольные показания сорокалетний железнодорожник дал после того, как на его глазах трое уголовников налаживались изнасиловать его жену, но следователь посулил, что решение изменит и эта участь грозит дочери-семикласснице.

Через час их расстреляли в камере иркутского управления ГБ, причем первую пулю всадили в затылок девочке, она перед тем плакала, хватала палача за руки, мать рыдала, отец — его шлепнули последним — изловчился плюнуть в лицо офицеру, руководившему казнью, за что перед выстрелом был избит; прикончили его, словно загнанную, покалеченную лошадь, сунув дуло пистолета в ухо.

На следующий день к высшей мере социальной защиты — так обозначалась в документах смертная казнь — приговорили начальника участка Великой Сибирской магистрали, начальников железнодорожных станций Култук и Слюдянка, дежурных, диспетчеров, путевых обходчиков и, конечно, стрелочников, кои, как известно, всегда виноваты при любой катастрофе, — всего по точному счету двадцать семь душ.

Без допросов и приговоров, по-свойски прикончили старшего лейтенанта и капитана госбезопасности, которые и в самом деле — только не динамитной шашкой, а гаечным ключом и ломом, вылезши из кустов после того, как начальник полустанка совершил обход, — свернули рельсы и швырнули под откос товарняк-экспресс, в вагонах были только бочки с горючим для ускорения пожара и сокрытия следов.

На совещании у Рюмина операция была признана вполне успешной.

Глава XII

Kуда их ведут, не знал ни один зэк и, вполне вероятно, рядовые конвойные.

Либман с Плетневым ковыляли следом за санитарными повозками, где лежали те, кто не мог подняться и, думал Плетнев, навряд ли поднимутся, если таинственный переход затянется еще часов на пять-шесть: мороз градусов под тридцать, а фанерные будки на санях защищали только от ветра.

Утро началось необычно: приказали выходить на плац с вещами. В тюрьме эта команда могла обозначать чаще всего расстрел, но здесь, хотя многим пришла в голову такая мысль, едва ли пришлось бы в подобном случае забирать шмотки, как не забирали их во время превентивных или штатных акций.

И те и другие довелось наблюдать Дмитрию Дмитриевичу.





Штатные пришлись на тридцать девятый и сороковой годы, когда выяснилось, что лагерей недостает и перед прибытием очередной партии места в бараках для них освобождали бесхитростным и весьма удобным способом: старожилов в полном составе выстраивали четырьмя шеренгами на плацу, подавали команду «По порядку номеров — рассчитайсь!», а затем из каждой шеренги тех, кому выпало быть круглой «десяткой» — десятых, двадцатых, тридцатых и так далее, каждых по четыре — соответственно числу шеренг — выводили из общего строя, конвоировали за пределы зоны и, разместив теперь в один ряд, укладывали насмерть пулеметными очередями, сокращая штат и освежая новичками. Подобные операции возобновились в сорок седьмом, когда массированным потоком стали доставлять расхитителей социалистической собственности, осужденных по новому указу, вроде Нури Закиева.

Превентивные акции были разовыми, краткими, в основном в сентябре — октябре сорок первого, когда — понимали все — на тонкой паутинке висела судьба России, когда немцы впрямую угрожали Москве и Ленинграду, перли на юге, когда — это стало известно много позже из воспоминаний — сам Сталин пребывал в панике. В эту пору и ликвидировали репрессированных генералов, старших командиров и политработников РККА, многих партийных и советских работников, тех, кто, по суждению органов государственной безопасности, а может, и Верховного, мог в случае захвата Гитлером значительных территорий перейти к нему на службу.

Плетневу вообще-то везло: и двадцатипятилетний тюремный срок ему почему-то сократили; при штатных расстрелах он в «десятые» не попадал; превентивные акции его, штатского, нечиновного да вдобавок старика, не касались. Вот почему и сегодня он оставался равнодушно спокоен. Жить ему оставалось всего-то ничего, и не один ли дьявол — умереть от старости, болезней, усталости, пулеметной ли очереди. Последнее даже легче — одна пуля, одна секунда — и конец.

Наскоро покормив — прямо на плацу, из походных кухонь, вот уже пятый час их вели по широкой просеке, похожей на длинный и сумрачный коридор, и то, что покормили, что вели давно, далеко, — внушало надежду: перед казнью не тратились бы на питание и не было нужды тащить куда-то, для групповых могил хватало простору и возле лагеря. Однако неизвестность пугала: таких, как Дмитрий Дмитриевич, равнодушно-спокойных, были единицы.

Тот, кто служил в армии, побывал в лагерях, знает: при движении колонной хуже прочих выпадает направляющим и замыкающим — передние либо принимают сугробы или притаптывают грязь, оступаются на ухабах; задним же достается пыль, когда она имеется, задние непременно растягиваются, отстают от строя, вызывая гнев командиров или конвоиров. Но и здесь Плетневу, а также Либману повезло: их места оказались в середине колонны, растянутой не меньше чем на два километра.

Угроза расстрела, кажется, миновала, Бертольд Северинович впал в состояние, близкое к эйфории, — или не к месту рассказывал детские анекдоты, или вдруг предавался воспоминаниям, давно известным Плетневу. Говорливость раздражала Дмитрия Дмитриевича, но старый доктор давно и прочно усвоил правило быть снисходительным к человеческим слабостям, правило, особенно важное в лагерном коллективе, замкнутом, составленном из людей разнообразных и собранных вместе не по своей воле, коллективе, где любая вспышка может породить массовый взрыв эмоций, грозящий непредсказуемыми последствиями, вплоть до подавления силой оружия. В ответ на словоизвержения Либмана доктор Плетнев молчал и думал не о нем, не о себе, думал о больных в санях с фанерными будками: спасение от мороза заключалось только в движении, а те лежали плашмя на тонком слое соломы, покрытые реденькими бушлатами, почти прозрачными от ветхости одеялами; вполне возможно, кто-то уже окоченел.

Ветер дул в спину, это радовало, ибо не секло лицо, и огорчало, поскольку сзади приносило ветром запах из полевых кухонь…

Просека, похожая на сумрачный, продуваемый ветром коридор, кончилась — все на свете рано или поздно кончается — и на большой поляне, освещенной низким, без лучей, голым солнцем, их привычно выстроили в четыре шеренги, пересчитали, объявили привал и обед. Вместо баланды и двух ложек ячневой каши выдали одну похлебку — погуще первого блюда, пожиже второго, дозволили четверть часа покурить, двинулись дальше; вскоре очутились на бесснежном шоссе, а еще через полчаса ускоренного марша — на безымянном полустанке, где по двум путям вытянулись длинные составы из теплушек.

Название «теплушка» звучало издевательски: железные печурки, правда, имелись, но, хотя вокруг полустанка высился таежный лес, дровами запастись не разрешили; в каждом вагоне лежала небольшая, ребенку нести, охапка полешек, на одну слабую истопку…

Когда разгружали санитарные возки, оказалось, как и предполагал Плетнев, из семнадцати больных шестеро явно мертвы, не требовалось даже щупать пульс и выслушивать сердце. Трупы отнесли к ближайшей опушке и швырнули в сугроб. Дмитрий Дмитриевич даже не заикнулся о том, чтобы вырыть могилу: грунт, конечно, промерз метра на полтора, кто прикажет возиться, да и зачем… Волки полакомятся, пошутил конвойный сержант. Мертвые остались под равнодушными деревьями, под равнодушным стылым небом; одежду с них сорвали, это пронзило Плетнева горечью и печалью: привычный к страданиям, он вопреки всякой логике думал о том, как им сейчас холодно, им, голым, синим на белом-белом снегу…