Страница 24 из 33
Только одно утверждение царя, похоже, произвело глубочайшее впечатление на Наполеона, как говорит о том Коленкур. «Если судьба решит против меня на поле битвы, – сказал Александр. – Я скорее буду отступать хоть до самой Камчатки, чем отдам губернии и подпишу в своей столице договор, который будет лишь перемирием. Француз храбр, но длительная нужда и плохой климат измотает его и лишит твердости. Наш климат, наша зима станут сражаться за нас. Яркие победы достигаются только там, где сам император, а он не может быть везде или годами не являться в Париж»{80}. Александр говорил, что отлично осознает способность Наполеона выигрывать битвы, а потому постарается избежать сражаться с французами, когда те будут под командованием своего государя. Царь также упомянул о партизанской войне в Испании и заявил, что, в случае необходимости, весь русский народ встанет против завоевателя. Но по некотором размышлении Наполеон отбросил эти грозные обещания, списав их на обычную браваду.
Император французов считал Александра слишком слабохарактерным для реализации подобного плана, а русское общество – не готовым к таким жертвам. Он полагал, что вельможи не захотят видеть неприятеля опустошающим их земли во имя одной лишь чести Александра, в то время как крепостные скорее восстанут против дворян и царя, чем пойдут воевать за систему, делающую их рабами.
На вопрос, какой, по его мнению, выбор следует сделать в такой ситуации, Коленкур выдвинул два альтернативных варианта. Наполеон должен либо отдать Александру значительную часть если не все великое герцогство Варшавское, за счет чего упрочить альянс, либо начинать войну с целью восстановления королевства Польша. Как заметил он, Австрию будет нетрудно удовлетворить компенсациями, а дело Польши настолько широко признается в мире, что даже Британия, в итоге, одобрит такой курс действий{81}. На вопрос, какой вариант избрал бы сам Коленкур, будь у него такая возможность, тот ответил, что отдал бы великое герцогство Александру, за счет чего гарантировал себе прочный мир. Наполеон возразил, что не может получить мир, поступившись достоинством, а бросить поляков для него означало бы покрыть себя бесчестьем. По его мнению, купленное такой ценой миролюбие Александра неизбежно приведет к русской экспансии в сердце Европы.
В действительности к тому времени военный задор Александра значительно угас. Весомую роль, скорее всего, по-прежнему играла память об Аустерлице, поскольку, как отмечал Чарторыйский, царь все еще «очень боялся» Наполеона. Александру досаждала непрочность собственного положения у себя дома, сердце задевало дружное общественное неприятие его политики. Если же говорить о сугубо личном, его печалили произошедшие одна за другой в 1808 г. и 1810 г. смерти новорожденных дочерей. Но, возможно, главным соображением, сдерживавшим царя, было нежелание очутиться в роли агрессора – стать зачинщиком войны. Как высказывался он в июле 1811 г. в письме к сестре, самым лучшим путем стало бы предоставить судьбе самой уничтожить Наполеона. «Мне представляется более разумным надеяться на исправление зла временем и одними уже собственными его масштабами, ибо я не могу избавиться от убежденности, что подобное положение дел не может продолжаться долго, что страдания всех сословий как в Германии, так и во Франции столь велики, что терпение их когда-нибудь непременно иссякнет»{82}.
Но на самом деле раньше иссякло терпение Наполеона. Он рассматривал отказ русских от условий поддержания Континентальной блокады как предательство, он видел, как Россия сосредотачивает войска, создавая угрозу или же провоцируя его, и пребывал в убеждении, что Александр использовал польский вопрос и торговые дела как предлог для разрыва союза. Такое видение вопроса как будто бы подтверждал и рост дипломатической деятельности русских в Вене, где те довольно открыто пытались вбить клин между Австрией и Францией.
Наполеону надо было уезжать и лично принимать на себя командование войсками в военных действиях в Испании, чтобы отбросить британцев и умиротворить полуостров, однако он не мог предпринять подобный шаг, когда русские войска накапливались на границах великого герцогства Варшавского и подогревали надежды немцев на отмщение. Император французов не сомневался, что, точно так же, как австрийцы в 1809 г., Александр ударит ему в спину, едва он повернется{83}.
Гнев императора вылился наружу 15 августа 1811 г., в его сорок второй день рожденья. В полдень он взгромоздился на трон в Тюильри, где собрался весь двор и все старшие чиновники и офицеры, находившиеся в Париже, облаченные в полную церемониальную и парадную форму, несмотря на исключительно жаркую погоду. Император французов занял место на престоле, чтобы выслушать поздравления сановников и дипломатического корпуса. Когда же официальная часть закончилась, Наполеон спустился в зал и принялся расхаживать среди гостей.
Подойдя к русскому послу, князю Куракину, император упомянул о донесениях о недавней победе русских над турками при Рущуке на Дунае и выразил сомнение в достоверности сведений, поскольку после победы русские оставили город. Куракин объяснил, что-де царю пришлось снять часть войск с турецкого фронта по финансовым соображениям, а посему он решил не удерживать Рущук. Тут-то Наполеон и взорвался. Он заявил, что русские не выиграли, а понесли поражение от турок, и все вследствие вывода солдат с турецкого фронта, но вовсе не по причине нехватки финансов, а из-за продолжавшегося наращивания численности армий на границах великого герцогства Варшавского, а их так называемое возмущение по поводу Ольденбурга являлось на деле лишь предлогом для вторжения в великое герцогство и начала враждебных действий против него, Наполеона.
Несчастный Куракин открыл было рот для ответа, но не мог вставить и слова и казался похожим на рыбу, судорожно хватающую ртом воздух, в то время как пот тек по его лицу из-за сильнейшей жары. Наполеон обвинил Россию в вынашивании агрессивных намерений, когда же Куракин все же сумел высказаться и уверил императора в обратном, он обратился к послу с вопросом, имеются ли у того полномочия для ведения переговоров, ибо если они у него есть, тогда новый договор можно заключить прямо на месте и без отлагательств. Поскольку ответ прозвучал негативный, Наполеон просто развернулся и ушел, оставив посла в состоянии остолбенения{84}.
Поздним вечером император возвратился в Сен-Клу, а следующим утром заперся с педантичным тружеником Югом Маре, герцогом де Бассано, сменившим Шампаньи на посту министра иностранных дел. Вместе они словно тралом прошлись по всей документации, касавшейся альянса с Россией с самого Тильзита. Согласно их анализу, сложности начались в 1809 г., когда русские продемонстрировали этакую неоправданную робость в войне против Австрии вместо энергичного развертывания наступления с целью захвата Галиции, как подобало бы верным союзникам. Сделай они так, им бы позволили оставить завоеванное себе. Теперь же территорией овладели поляки, не дать которым хотя бы части добытого ими никак не представлялось возможным. Данный факт вызывал панику в России и подвигнул царя к требованию нарезать ему некую долю от великого герцогства. Подобных запросов Франция ни в коем случае выполнить не могла. И не только единственно из-за соображений чести, поскольку, когда Россия получила бы надел в великом герцогстве, она со временем возжаждала бы очередного дара, а потому очень быстро расположилась бы по Висле, если уж не по Одеру. По сходным же причинам Франция противилась какому бы то ни было дальнейшему продвижению русских на территории Турции.
В меморандуме, суммировавшем ситуацию, император и министр обозначили позицию Франции следующим образом: Франция желала дружбы с Россией и нуждалась в ней как в союзнике в борьбе против Британии, которая оставалась последним препятствием для наступления всеобщего мира. Франция не желала воевать с Россией, поскольку ничего не хотела получить от последней. К тому же у нее имелись насущные задачи в Испании, каковые требовали личного присутствия Наполеона. Но Франция не могла позволить себе идти по пути покупки дружбы России за счет бесконечных уступок и передачи польских или османских земель. Посему Франции надлежит приготовиться к войне, чтобы быть в состоянии диктовать мир. Лористону велели открыто дать понять в Санкт-Петербурге: «Мы хотим мира, но готовимся к войне»{85}.