Страница 14 из 50
— Здесь, несомненно, бьют на панику. Пользуются своей недосягаемостью и в ней уверены, — сказал глухо Беренс.
Пожидаев быстро ответил:
— Да. Элементы паники и психоза сейчас налицо. Это я по запискам сужу, которые мне присылали рабочие. А воображаю, что сейчас делается в обывательских кругах!
— Вообще говоря, ничто не действует так на обывателя, как именно пожары, — продолжал Беренс. — Да… Вот хотя бы эта история с моим репортером, Берлогой… Кстати, я тебе хотел письмо его показать. Вчера получил.
— А в чем дело? Я что-то слышал мельком от тебя же, кажется.
— Вот этот самый пожарный психоз. Человек он нервный, даже немножко экзальтированный, страстный репортер, следовательно, не без этакой страстишки к авантюре. Я дал ему задание найти в архиве данные о больших пожарах, которые у вас в городе уже раз были. Ведь в общем ты это знаешь. Это в связи с сумасшествием архивариуса Мигунова. Потом был пожар в общежитии, после которого он исчез. Мы считали, что он сгорел. Каково же мое удивление, когда я у себя на письменном столе обнаружил его блок-нот с записью, сделанной им собственноручно. «Берлога сошел с ума, Берлога сошел с ума»… и еще что-то в этом духе. Позвонили назавтра в психиатрическую, он и верно там. Теперь, сегодня, можешь себе представить, нахожу опять таки у себя на столе следующий оригинальный манускрипт.
Говоря все это, Пожидаев тревожно рылся в карманах пальто, френча и брюк. Хлопнул себя по лбу.
— Ах, чорт! Я его оставил, очевидно, в ящике стола в редакции. Ну, да я его расскажу тебе на память. Во первых, форма. Можешь себе представить, — написано оно на бумажке, вырезанной в виде бабочки, понимаешь?
Беренс глянул на оживившееся лицо Пожидаева, но ничего не сказал.
— Да… Это вот оказывается и есть, по логике сумасшедшего дома, основная причина пожара. Так у него и написано, что-де форма моего письма указует вам, товарищ Пожидаев, способы поджога. Это — воспламеняющиеся бабочки или же еще цветы, какие-то там лиловые с золотом. Злоумышленники — агенты международного капитала. Они-де замыслили что-то ужасное против Советского Союза, но что именно — детективная фантазия Берлоги еще не обнаружила. Ну, дальше брехня относительно какой-то обольстительницы, нечто вроде толстовской Аэлиты, какой-то племянницы концессионера Струка, которая ему подарила цветок, и от цветка-де загорелся дом. В общем, все его письмо напоминает плохой пересказ переводного романа, фабула которого противоестественно перенесена в наши края. Такие-то там страсти-мордасти…
— А что еще в письме?
— Дальше совсем неурядица. Как всякий порядочный сумасшедший, он уверяет меня, что он в полном рассудке.
— Он там пишет совершенно забавные вещи, вроде того, что только теперь он понял до какой степени он советский гражданин, что он пишет с колоссальным риском, не уверен, что письмо до меня дойдет, и нашел какой-то сверхъестественный способ эти письма отправлять, что, может быть, за пределами сумасшедшего дома уже совершилось свержение советской власти и все советское умерщвлено, и он будет, как Робинзон среди дикарей. Прямо, Михаилу Кольцову в фельетон! Ха-ха-ха! — загрохотал Пожидаев веселым баском.
И даже Беренс слегка улыбнулся, но сейчас же согнал улыбку, мрачно насупился и спросил: — Ну, а еще что?
— Да больше, пожалуй, ничего. Смотри, пожалуйста! — удивился он сам своим словам, — я его считал деклассированным парнем, а у него, оказывается, советская-то власть сидит в сердце довольно глубоко.
Замолчали. Машиной уже овладел город. Они прогрохотали по хилому мостику, нависшему над сухим, поросшим бурьяном, овражком.
— А ты уверен, что все, что писал тебе этот репортер, есть действительно бред? — глухо спросил Беренс.
Пожидаев быстро взглянул на него, но не мог увидеть лица.
— Это с бабочками-то?… Не может быть двух мнений, что причина пожаров другая. Испокон века наши российские деревянные города горят и до сих пор горели безо всяких бабочек. Тут всегда красный петух. Старинное средство классовой борьбы в России.
— Но ведь горит весь город… — у Беренса вздрогнул голос.
— Значит, красный петух задуман в широком масштабе!
— А почему он не может вылиться в конкретную форму, о которой пишет Берлога?
— Слушай, Беренс, что это за декадентские выдумки! Не надо выдумывать врагов, которых нету. Международный капитал далеко. Концессионер Струк этот, — ты его не знаешь, — довольно либеральный старикашка, а у нас тут в крае врагов достаточно.
— Насчет врагов ты брось. Если тут бабочками действуют, значит ясно, дело пахнет заграничным, высокой техникой. Я что-то в этом духе в научных журналах читал.
— Да что тебе бабочки дались? Ведь это сумасшедшая выдумка!
— Вот нужно еще разобрать, сумасшедшая ли эта выдумка.
— Ну, я теперь вижу, ты опять исходишь из неправильной перспективы, — начал горячиться Пожидаев, — и уцепился за этих бабочек. Помнишь, мы с тобой спорили, даст ли нам международный капитал построить социализм. Вот ты ухватываешься за этих бабочек и порешь выдумку.
— А ты по существу все сводишь к борьбе с кулаком!..
— Посидел бы ты в газете, да поимел бы дела с селькорами, запел бы про кулаков!
— И путаешь! Все заслонил у тебя кулак… Уклон явный!
Они почувствовали, что соскакивают на привычные рельсы политического спора. У обоих уже вертелись на языке Троцкий, Зиновьев и Каменев. И они оба засмеялись.
— Во всяком случае, — сказал примирительно Беренс, — я считаю, что надо быть предусмотрительным. И можешь надо мной смеяться, а, все-таки, я на всякий случай готов объявить премию за поимку этих бабочек.
— Вот это любопытно! Беренс ловит бабочек… Идиллия! Ха-ха-ха!..
— Смейся, смейся…
······························
Ванька Фомичев, молотобоец, форвард футбольной команды, член бюро комсомольской ячейки и кандидат ВКП(б), в голубой майке, которая у ворот расходилась под напором молодецкой загоревшей за лето груди, стоял, положив руки в карманы, и смотрел туда, в сторону города, куда исчез в ленивых клубах пыли блестящий «фиат» предисполкома. Фомичев необычайно неподвижен, напоминая скульптурностью своей позы монумент, неожиданно поставленный у ворот завода, и его «казенного фасона», т.-е. со вздернутым носом, и смышленными голубыми глазами, лицо было очень сердито, серьезно и вдумчиво.
Он видел перед собой широкий, заваленный мусором, пустырь, знакомый ему с детства, и белую ленту шоссе, с пригорка на пригорок стлавшуюся до туманного города. Он очень хорошо знал этот пустырь, потому что в детстве с таким же озорным визгом и веселым смехом играл на нем, как и сейчас на нем играют ребятишки.
Рядом, на длинной скамейке, вдоль краевой облинявшей ограды и на земле, обильно усыпанной подсолнечной шелухой, коротают время старички-рабочие. Нескончаемый и ленивый разговор на очередную тему — о пожарах. То, что говорят они, пустячно и довольно бестолково, и Фомичев морщится, когда до него доносятся отрывки разговоров. Ведь он тоже думает о пожарах, и эти пустые разговоры только сбивают его мысли.
Кто-то ласково ударил его по загорелой голове, густо поросшей белесой, выцветшей за лето, щетинкой. Он легко обернулся и схватил кисть тяжелой, но сумевшей быть такой ласковой, руки. Это был маленький, но очень широкий человек, из-под старой порыжевшей кепки выбиваются у него подперченные сединой черные волосы, а лицо его прорезано глубокими и добродушными, словно набухшими, морщинами. Он смеется, шутливо вырывает руку, но Фомичев держит крепко и тоже улыбается. С этим человеком, Климом Величко, кузнецом, он в пару работает уже четвертый год.
— И о чем это ты думаешь, чушка?
— Э, дядя Клим! Есть о чем задуматься.
— Да, — дядя Клим прищурился, — дела! Горит наш городишко-то? — Народ смущается.
— Мало ли кто над чем смущается, — неохотно сказал Фомичев. — Надо не смущаться, а всем народом поджигателей этих поймать, да под ноготь!
— Должно-то всем народом, а выйдет ли что? Чем больше народу вора гонит, тем ему легше себя скрыть. А чего же, я не отрицаю, каждый сознательный должен помочь, это ясно. Но только мой совет: если хочешь делать — делай в одиночку. Ну?.. Я тебе подсоблю, еще кого найдем.