Страница 21 из 58
Но сегодня Коравье, несмотря на частое упоминание своего журавля, был целиком поглощен ухаживанием за Антониной, и его обычно далеко не веселое выражение лица разительно переменилось.
Когда все разошлись, Гэмо сказал Валентине:
— Хорошо бы, если бы Николай и Антонина подружились.
— У нее есть парень. Он служит в армии где-то в Карелии, и Тоня часто ездит к нему…
— Парень в армии, а Николай рядом…
— У нее очень строгая мама, — сказала Валентина.
— Кто она? — спросил Гэмо. — Парторг, педагог?
Валентина хмыкнула в темноте.
— Она начальник самого главного туалета на Московском вокзале, — многозначительно произнесла Валентина.
— Подумаешь, какая высокая должность! — усмехнулся Гэмо. — Ты это таким тоном говоришь, будто она, по меньшей мере, профессор Ленинградского университета.
— Она, конечно, не профессор, но в своем кругу очень уважаемый человек. Тоня мне рассказывала, что ее мама даже хотела вступить в партию, но в райкоме отказали. Говорят, что такая профессия для коммунистов не очень подходит. А так она очень хорошо зарабатывает, и они в прошлом году купили дачу в Рождествено.
— Когда-нибудь и мы купим дачу, — сонно пообещал, проваливаясь в забытье, Гэмо.
Месяц в гостинице пролетел быстро, и в начале мая Гэмо с семьей, благодаря хлопотам издательства «Молодая гвардия» и Комиссии по работе с молодыми писателями, получил в аренду полдачи, принадлежащей Литературному фонду, на станции Всеволожская.
Конечно, такого комфорта, как в номере гостиницы «Октябрьская», уже не было, но все же это были две комнаты, веранда и кухня, а также внутренний, относительно теплый туалет, но без водопровода.
— Если бы эта половина дома была нашим постоянным жильем — нам ничего больше не надо, — мечтательно произнесла Валентина, оглядывая неожиданно просторное жилище.
— Зимой, наверное, здесь холодно, — предположил Гэмо, не потерявший надежды получить городское жилье.
Бывая на Петроградской стороне, каждый раз заворачивали на Малую Посадскую посмотреть, как идет строительство писательского дома, он уже был почти готов, и в больших застекленных окнах отражалось солнце.
— Нам бы куда-нибудь повыше, — мечтал Гэмо, задирая голову, — на пятый или шестой этаж. Оттуда можно видеть Петропавловскую крепость.
Поднимая на руки Сережу, говорил ему:
— Ты будешь здесь жить!
На дачи съезжались писатели. Они ходили по улице — в халатах, в пижамах, издали важно кивали на приветствие молодого писателя Юрия Гэмо, но не удостаивали разговора. Заходил только поэт Леонид Фаустов, сильно навеселе, и интересовался, нет ли чего выпить. Гэмо купил несколько бутылок водки и держал их на случай неожиданных гостей. Но чаще всего приезжали Антонина и Коравье. Земляк так пристрастился к питью, что после него приходилось заново возобновлять водочный запас. Гэмо радовался тому, что вроде у них с Антониной дело пошло на лад.
Но однажды Коравье приехал один. После обеда с обильным возлиянием он лег на веранде и, отвернувшись лицом к стене, проспал до вечера.
Вечером на прогулке, взирая на писателей и членов их семей, Коравье пустился в рассуждения:
— Все-таки мы совершенно чужие в этом мире. Посмотри на них! Даже будь ты трижды талантливее, они никогда тебя окончательно не признают равным себе. В каждом тангитане сидит потенциальный враг луоравэтлану. И англичанин Редьярд Киплинг был абсолютно прав, написав:
— А почему Антонина не приехала с тобой?
— Она уехала на очередное свидание к своему солдату!
Гэмо искренне сочувствовал земляку, но ничего не мог поделать: в любви советчиков нет, это дело только двоих. Единственное, что его всерьез беспокоило, это усилившаяся тяга друга к спиртному. Практически Коравье почти всегда находился в легком подпитии уже с самого утра, а к вечеру так набирался, что в беспамятстве валился на постель. Гэмо тоже любил выпить, даже, бывало, крепко, но необходимость каждое утро садиться за письменный стол сдерживала его. Хотя его новый знакомый Фаустов уверял, что небольшое опьянение даже способствует творческому процессу. Гэмо раз попробовал, но ничего не получилось: написанное под влиянием винных паров было беспомощным, вымученным, претенциозным, словом, никуда не годилось.
Какие-то важные движения происходили в политических кругах, но Гэмо это совершенно не интересовало, и он был рад возможности писать каждое утро, пока спали жена, сын и громко храпевший в пьяном забытье Коравье.
— Помните, вы что-то упоминали о чукчах? — спросил как-то Борис Зайкин.
— Помню, — ответил Незнамов.
— Тут меня следователь спрашивал, нет ли у меня каких-нибудь необычных интересов, не связан ли с прибалтами, с украинскими или грузинскими националистами… Я вспомнил про ваш интерес к чукчам… Дело в том, что у меня было отдаленное соприкосновение с этим народом…
— Что-то вы загадками говорите, друг мой, — заметил Незнамов.
— Хотя дело далекого прошлого, но вспоминать об этом не очень приятно…
Незнамов почувствовал нарастающее любопытство: что же такого мог сделать представитель такого малочисленного народа, что Зайкин до сих пор помнит об этом и, похоже, не любит вспоминать?
— Если вам неприятно, чего об этом рассказывать! — махнул рукой Незнамов.
— Да нет, — как-то нерешительно продолжал Зайкин.
Незнамов начал понимать его: бывает такое, не хочется, неприятно, а надо сказать, потому что в освобождении от бремени несказанного может быть и толика облегчения.
— Служил я в Карелии, — начал рассказывать Зайкин. — Должен вам сказать — мне просто сказочно повезло: городок этот на северном берегу Ладоги назывался Питкяранта, часть наша маленькая, обеспечивали мы секретную связь, короче говоря, были шифровальщиками. В те времена ни о какой дедовщине и речи не было. Хотя, в других частях, может, и случалось что-нибудь похожее, но только не у нас. В некотором отношении мы жили лучше офицеров: отдельная казарма, отдельное питание, освобождение от нарядов, бывали даже командировки в Ленинград. И уж что было совсем необычно: приезды родных. Мои-то погибли в блокаду все до одного: отец, мать, братья, сестры. Я выжил, потому что был эвакуирован вместе со школой. А приезжала ко мне моя девушка — Тоня. Антонина. Какое то было счастливое время!
Зайкин немного помолчал. Видно было, что воспоминания волнуют его, хотя пока ничего такого особенного не сообщил.
— И однажды я заметил, что моя Тоня в разговорах часто упоминает какого-то студента Коравье. Погадал я про себя, вроде фамилия нерусская. Тогда, после войны, много иностранцев приехало к нам учиться, особенно из стран народной демократии. По фамилии новый знакомый Тони вроде бы француз… Лавуазье, Монтескье, Коравье… И тогда я заревновал мою Тоню-Антонину! Ну что я, еврей-солдат, по сравнению с иностранным студентом-французом? Смешно! Грустно мне стало, а моя Антонина сразу это заметила… Спрашивает, что со мной, почему я вдруг взгрустнул. Крепился я, а потом прямо, по-солдатски рубанул, что, мол, если у тебя с этим французом какие-то шашни, можешь больше ко мне не приезжать и прекратить переписку… А она как засмеется! Тогда у нее все зубы были целы — кривоватые, но крупные, белые, блестящие — прямо солнцем сверкал рот! Какой такой француз, смеялась она, он — чукча! И, можете мне поверить, дорогой друг, мне сразу стало легче.
— Выходит, что чукча — не конкурент французу, — с плохо скрытой обидой заметил Незнамов.
— Вот именно!.. Сейчас, конечно, я бы так не думал. Что мы тогда знали о чукчах? Что это дикий, вроде эскимосов, народ, затерянный в пространствах Севера. Ездят они на собаках, на оленях, живут в чумах…