Страница 99 из 102
Я махнул рукой, развернулся и быстро зашагал прочь, но вдруг остановился, словно что-то сзади зацепило меня железной рукой. Думчев стоял на прежнем месте, под фонарем, и смотрел на меня. Я вернулся.
— А что вы думаете об этом… о коробочке? — глядя за его плечо, сказал я.
— Все и обо всем, — странно проговорил он. — И обо всем — все.
— А о камнях? — сказал я, словно бы он ответил на первый вопрос исчерпывающе вразумительно.
— О камнях? — повторил он и поднял глаза к небу. — Морская разноцветная галька бесценный, можно сказать, дар восьмого континента.
— Какого? — переспросил я. — Седьмого?
— Восьмого, — отвечал он со вздохом, опустил глаза, сунул руку в карман брюк, достал и развернул во всю ширину белый, тонкой материи, с черной или очень темно-синей каймой по краю, носовой платок, аккуратно наложил его на раскрытую ладонь, поднес ладонь к носу и сильно, с трубным звуком, дунул.
2
Ирину Аркадьевну я не пошел разыскивать. Я вернулся к себе, в свою комнату, и просидел там до вечера: то сидя на кровати, то сидя за столом, то лежа, то слоняясь из угла в угол. Я убивал время и ждал только того часа, когда сумел бы уснуть. Мне трудно было одному, но я никого не хотел видеть. Впрочем, дверь я не запер, ходил по комнате твердо ступая, прислушиваясь к возможным шагам на веранде и голосам в аллее, но — никто не пришел ко мне. Когда стемнело, я не выдержал и хотел было уже выйти, но удержал себя, а подумав о возможных разговорах и встречах, совсем расхотел выходить. Потом я лег, заставил себя лежать без движения и с закрытыми глазами и уже не помню — как заснул.
А утром ко мне постучал Алексей Михайлович. Вид у него был усталый, а кожа лица тронута желтизной. Я пригласил его сесть, но он остался у двери, и первое, что сказал мне, было:
— Давай договоримся, что не будем об э т о м деле. Теперь, во всяком случае.
Потом он сказал, что милиция, скорее всего, уже сегодня закончит все формальности, и что, так как старик был одинок (здесь он сделал паузу и взглянул на меня; я промолчал, но глаз не опустил), то хоронить его будут здесь, и что он уже переговорил, с кем нужно, и, наверное, это произойдет завтра: часов в одиннадцать нужно будет поехать, чтобы забрать тело.
Уходя, держась уже за ручку двери, он повернулся ко мне:
— Да, забыл сказать: я завтра тоже уезжаю. Вечером, в семнадцать сорок пять.
— Я провожу вас.
Алексей Михайлович открыл дверь, шагнул за порог, чуть помедлил и, не поворачивая головы, тихо проговорил:
— Хорошо, посмотрим.
…Мы стояли на кладбище, у свежезасыпанной могилы: Ирина Аркадьевна, Алексей Михайлович, Коробкин и я. Несколько человек из отдыхающих и персонала санатория тоже провожали старика, но теперь мы стояли одни — вчетвером. Не сказано было никаких прощальных слов, и мне казалось даже, что все мы отчего-то испытываем неловкость. Я смотрел на воткнутую с краю могилы металлическую табличку с именем и годами жизни, и мне было и грустно, и неловко. Мы так стояли, и каждый как будто ждал, что другой что-нибудь скажет, но никто ничего не говорил; только Ирина Аркадьевна чуть слышно вздыхала.
Да и что можно было сказать! Сказать, что вот жил, жил человек, хранил какие-то ценности, долго жил и всю долгую жизнь хранил их неизвестно для кого и чего, а вот умер и — ни родных у могилы, ни ценностей. Ему, положим, теперь все равно, но ведь всякая жизнь недаром (и та, что имела человеческий активный смысл, и та, что в глазах людей не имела такого смысла), а значит, оставшимся жить не может быть все равно при чужой смерти; вот нам, четверым, чужим и посторонним, не может быть все равно. Что ж получается: жил, идею имел, а вот умер, и только могильный холм, и четверо людей у холма, и все молчат, и каждый ждет, что кто-нибудь другой что-то скажет, потому что каждому, в общем-то, и нечего сказать.
Ирина Аркадьевна еще раз вздохнула и сказала:
— Вот и муж мой здесь, недалеко.
Никто ничего не ответил. Помолчали еще. Долго.
— Что ж, — проговорил наконец Алексей Михайлович, — пора.
Он шагнул вперед, осторожно расправил ленту единственного венка, выпрямился, медленно повернулся и, оглядев всех, повторил:
— Пора.
Все мы как-то суетливо зашевелились, оглядываясь и переминаясь с ноги на ногу, но никто не уходил. Тогда Ирина Аркадьевна сказала:
— Может, ко мне? Вы как, Алексей Михайлович? Посидим, помянем.
— Да, — отвечал Алексей Михайлович, — надо бы. Но — не могу, поезд у меня, ехать нужно.
— А ты? — повернулась она ко мне.
— Я? — глядя ей под ноги, проговорил я. — Мне… я проводить вот должен, потом… Я лучше потом.
Ирина Аркадьевна покачала головой.
— А вы не идете провожать? — обратилась она к Коробкину.
Коробкин вздрогнул (то ли от неожиданности, то ли от чего-то другого) и быстро сказал:
— Что я? Я — как все.
— Ну, тогда прощайте, — проговорила Ирина Аркадьевна. — Будете еще… в наших местах — заходите. Как-никак, а вроде бы и не чужие мы теперь. То есть не совсем чужие.
— Не совсем, — как бы про себя выговорил Алексей Михайлович.
Выйдя из ворот кладбища, мы тут же разошлись в разные стороны: Ирина Аркадьевна свернула направо. Коробкин, помявшись и пройдя с нами лишних двадцать шагов, пошел налево, а мы с Алексеем Михайловичем — прямо по дорожке: он чуть впереди, на полшага, а я сзади — не отставая, но и не нагоняя его.
Не более часа спустя мы были уже на вокзале. До отхода поезда оставалось еще достаточно времени. Сборы были скорыми, да, собственно, никаких особых сборов и не было: Алексей Михайлович пошел в свою комнату, а я в свою; минут через сорок он постучал ко мне, я вышел, взял его чемодан, и мы пошли. Теперь вот оставалось более получаса, состав еще не был подан, мы стояли на платформе, Алексей Михайлович поминутно оборачивался то в одну, то в другую сторону, явно с нетерпением ожидая поезда; я наблюдал за ним, придерживая ногой заваливающийся набок чемодан.
— Да, — сказал Алексей Михайлович, — что-то запаздывает.
— Придет, — ответил я.
— Придет, — подтвердил Алексей Михайлович.
Мы помолчали: Алексей Михайлович перестал оглядываться и теперь смотрел прямо перед собой. На соседней платформе стоял состав, и на вагоне, прямо напротив нас, на белой с черными буквами табличке значилось: «Москва — Анапа». Мне вспомнилось, и я пропел про себя:
Я пропел стишок опять, на этот раз вслух.
— А-а, — протянул Алексей Михайлович, повернувшись ко мне и слабо улыбаясь, — «большую шляпу», да, да…
— Так вы теперь насовсем? — сказал я, ободренный его улыбкой, чтобы только не молчать, но произнеся, тут же понял, что спросил нелепость.
— Наверное, — отвечал он рассеянно и добавил: — Конечно, как же еще.
— А Марта уехала, — вдруг сказал я, — и ничего не знает.
— Марта? — он покачал головой. — Да, не знает. Может, оно и лучше.
— А ее не могут вызвать?
— Кто?
— Ну, органы, следствие.
— Нет. Кроме того, никто же не знает. Да и не нужно никому знать. Ничего это не разъяснит, а путаницы и так хватает, — он вяло махнул рукой. — Кроме того, может, это все и не так.
— Но совпало же: ее мать и он…. и письма.
— Мало ли что может совпасть. И — что теперь говорить: ни она не признала, ни он. А теперь его нет, и ее, собственно, тоже нет. Так что…
— А ценности? — быстро проговорил я.
— Что ценности?
— Пропали?
— Пропали, — медленно выговорил он. — И хорошо.
— А куда пропали?
Алексей Михайлович усмехнулся, потрогал ворот рубашки, пошевелил пальцами в воздухе и сказал:
— А никуда они не пропали. Их, что называется, ржа разъела.
— Как ржа? Какая?
— Все тебе нужно знать, — он прищурился и внимательно посмотрел на меня. — Какая? Почти что обычная. Хотя не совсем, конечно. Знаешь, время, оно…