Страница 3 из 9
Внезапно раздался лязг, стук дверей хозяйственного лифта, и, толкая перед собой гигантскую телегу, груженную банками с антисептическими растворами, на площадке появилась новенькая сестра. Она была уже без шапочки и без маски, так что Миллер смог увидеть короткие, торчащие дыбом волосы (признак не неряшливости, но профессии: у того, кто проводит много времени в хирургическом колпаке, волосы электризуются и торчат в разные стороны) и простенькое веселое личико. Да, интуиция его не обманула: никакой особой красоты маска не скрывала. Глаза девчонки были абсолютно круглыми и радостно взирали на мир из-под высоко поднятых полукруглых бровей.
Она похожа не на яйцо в рюмочке, а на детский рисунок: «Точка, точка, запятая, минус — рожица кривая. Ножки, ручки, огуречик — вот и вышел человечек». Миллер ухмыльнулся и, потушив едва начатую сигарету, спрыгнул с подоконника.
Вдвоем они легко завезли каталку в материальную комнату, и сестра принялась расставлять емкости по полкам — ответственное занятие, требующее полной сосредоточенности. На полке, надписанной «Физиологический раствор», должен находиться только он, и ничто иное. Конечно, сестре, берущей со стеллажа флакон, следует обязательно прочесть этикетку на нем, а не только надпись на полке, а потом еще показать флакон хирургу, но никогда не следует надеяться на чужую аккуратность.
— Спасибо, — улыбнулась новенькая, и Миллер понял, что пора уходить. Помогать ей расставлять банки он не мог — негоже профессору выполнять даже не сестринскую, а санитарскую работу.
— Я хотел спросить, как вас зовут, — пробормотал он, глядя, как девушка залезает на стул, чтобы достать до верхних полок. — Мне нужно записать вашу фамилию в протокол операции.
— Таня Усова, — сказала она сверху и наклонилась за порцией банок с растворами. Халат обтянул попу, приподнялся сзади, открыв трогательные ямочки под коленками, и Миллер поспешно уставился в окно. Он вдруг ощутил неловкость — нет, не от вожделения, а от мысли, что хочет обойти девушку с другой стороны и увидеть, как при наклоне в вырезе халата открывается ее грудь. Это было странное, стыдное для взрослого мужчины желание, и, конечно, следовало немедленно уйти, но вместо этого Миллер стоял, прижавшись лицом к стеклу, и с непонятной для себя радостью переживал подростковое томление духа.
— А где все? — спросил он. — Я хотел поговорить со старшей сестрой, но никого на рабочем месте не обнаружил. Куда же они исчезли, Таня?
— Так распродажа сегодня!
— А... — Примерно раз в месяц предприимчивые ребята, мотающиеся в Финляндию, устраивали базар в фойе клиники. Продавали мартини, кофе, чистящие средства и одежду финского происхождения по приемлемым ценам. Иногда Миллер, если попадал на распродажу, тоже что-то покупал, но, как правило, никто не удосуживался сообщить ему, что приехали «челноки» и пора заняться шопингом. — Почему же вы не пошли?
— Как на грех уже сделала все покупки.
Миллер вздохнул. Он был прав: милые медсестры точно решили сделать из новенькой козу отпущения. Умотали на распродажу, отправили ее одну за растворами, хотя в одиночку очень тяжело тащить огромную каталку. И расставлять банки вдвоем гораздо удобнее — одна подает, другая ставит. «Решили отомстить ей за то, что она такая хорошая сестра? И за то, что я ее похвалил? Да, раньше я никого не хвалил, так и не за что было. А ну их всех к черту, пусть видят!»
И Миллер принялся подавать Тане Усовой банки с растворами.
— Ой, нет! — замахала она руками. — Не трудитесь!
— Что вы, какой труд!
— Дмитрий Дмитриевич, идите отдыхайте. Намаялись на операции.
— А вы? Вы же стояли рядом со мной.
Таня засмеялась:
— Сравнили мою работу и вашу! Мое дело маленькое — иглодержатели заряжать, а у вас такое нервное напряжение! Ведь жизнь человека от вас зависит, шутка ли?
— Странно, что вы это понимаете. Обычно наши сестры думают, что я оперирую исключительно ради собственного развлечения и на операции трудятся только они, а я получаю удовольствие.
— Как можно? Идите, Дмитрий Дмитриевич, отдыхайте, — повторила она. — Сейчас девочки вернутся, и мы тут за пять минут справимся.
Что ж, он попрощался и ушел, жалея, что люди, ценящие чужой труд больше, чем свой собственный, встречаются так редко.
В конце недели у Миллера было много дел в городе, и в пятницу он приехал в клинику только после обеда. Здороваясь с ним и принимая у него плащ и зонтик, молодая гардеробщица вдруг захихикала. Дмитрий Дмитриевич надменно шевельнул бровью, обернулся к зеркалу причесаться, и тут ему стала ясна причина ее веселья.
Его собственный большой фотопортрет, уже несколько лет висевший в холле клиники, был безнадежно испорчен. Неизвестный художник внес коррективы в мужественный облик профессора.
Миллер подошел ближе. Его персону снабдили лихо закрученными кавалерийскими усами, ленинской эспаньолкой, парочкой страшных зубов, торчащих изо рта, искривленного в гнуснейшей ухмылке, а также небольшими рожками. В качестве завершающего штриха пририсовали шкиперскую трубку.
Гардеробщица удостоилась редкого зрелища — она увидела, как надменный профессор смеется, глядя на свой изуродованный портрет.
А ему действительно было весело. Когда администрация вывешивала в холле его физиономию для придания большего престижа их скромному заведению, он яростно сопротивлялся, но в конце концов покорился и позволил использовать себя в рекламных целях. Однако при каждом взгляде на свой портрет в парадном костюме Миллеру казалось, что для полноты картины в холле не хватает еловых веток, черных муаровых лент и гроба с его собственным телом. Теперь это ощущение исчезло.
Подмигнув оторопевшей гардеробщице, профессор причесался несколькими энергичными движениями и отправился в отделение.
Миллера в коллективе уважали, но не любили. Такое сочетание встречается редко, на порядок реже, чем обратное, но с Дмитрием Дмитриевичем дело обстояло именно так. Он был превосходным хирургом, талантливым ученым, честным человеком. Не интриговал, не добивался повышения, и казалось, что роль второго профессора на кафедре нейрохирургии вполне его устраивает. На работе он проводил львиную долю своего времени, никогда не отказывал в помощи коллегам, часто выручал проштрафившихся докторов на ЛКК, но за десять лет работы в клинике ни с кем не подружился.
Эта странность легко объяснялась бы завистью менее успешных коллег, а также исконно русским недоверием к честным людям, если бы не одно обстоятельство — Миллера не любили и женщины, хоть он был молод, очень хорош собой и свободен.
Такое отношение слабого пола к красивому высокому мужчине с широкими плечами и стройными ногами не укладывалось в привычную картину мира. Но факт оставался фактом. Сотрудницы больницы, дамы за сорок, смотрели на Миллера с презрением и величали его Печориным недоделанным и Чайльд Гарольдом, а дамы помоложе, не столь перегруженные изучением классической литературы в школе, попросту называли его «фашистом». Отчасти этому способствовала классическая арийская внешность молодого профессора.
Миллер знал об этой нелестной кличке и даже считал, что заслужил ее, ибо не ведал по отношению к подчиненным ни жалости, ни сострадания. «Так лучше для дела», — всякий раз говорил он себе, когда начинал думать о том, что существует в полной психологической изоляции от коллег. Он был абсолютно убежден, что дружба на работе или, не дай Бог, роман ни к чему хорошему привести не может. Ведь рано или поздно друг или любовница начнут считать, что неформальные отношения дают право на поблажки, и тогда придется или самому исполнять их обязанности, или мириться с нарушениями трудовой дисциплины.
Особенно актуально это стало теперь, когда замаячила отставка старого профессора Криворучко. Официально приказа еще не было, но все знали, что через несколько месяцев Миллер возглавит кафедру вместо него. Естественно, многим хотелось бы подружиться с новым начальником, поэтому все попытки к сближению расценивались Миллером как подхалимство.