Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 79

Эв рассмеялась.

— Ах, вот как его сделали?

— Да! Потом налили в параболоид жидкого золота, и оно превратилось в вино. Мне нравятся зеркала. Нравится красный бархат, все это богатство.

Он думал: «У меня всего две тысячи франков в год. Безнравственно с моей стороны являться сюда и изображать богача».

Он сказал:

— Одному здесь было бы скверно. Я почувствовал бы себя подавленным. Но сегодня мне все мило.

«Поймет ли она, почему я сказал, что сегодня все мило? Она могла бы мне помочь одним замечанием, одним вопросом».

Он отпил вина и громко продолжал:

— Жаркое превосходно. В Сент-Пелажи я съел триста обедов один ужаснее другого.

Она отозвалась еле слышно:

— Сент-Пелажи нужно забыть.

Лакей подал шоколадный крем и кофе.

— Не могу. Это мое несчастье: я ничего не забываю. Все, что я видел, прочел или пережил, врезается в память. Вот почему я не могу ни разлюбить, ни перестать ненавидеть. Люди и события так и стоят перед глазами.

«Поможет ли она мне сейчас? Если бы только спросила: «Вы любили когда-нибудь?» Разве вы не видите, Эв, как мне нужна поддержка, помощь ваших красивых, понимающих глаз?»

Он с облегчением увидел, что пара, сидевшая за соседним столиком, уходит.

— Я совсем другая, — сказала Эв. — Очень легко все забываю. Это, должно быть, означает, что я не способна ни любить, ни ненавидеть.

— Не верю. Я убежден, что никто не в силах любить так глубоко и нежно, как вы.

«Нужно что-то добавить. Так много хочется сказать».

Лицо Эв внезапно приняло жесткое выражение.

— Вам, кажется, все обо мне известно.

«Откуда эта перемена? Я сам виноват. Всегда говорю не то, что надо».

Эв прервала молчание:

— Повидали своих друзей-республиканцев?

— Да, кое-кого.

«Стыжусь признаться ей, как мало трогают меня сейчас дела республиканцев. Но она должна понять».

— Завтра увижу моего друга Лебона. Он теперь возглавляет группу, в которую я вхожу. Нужно отдохнуть: я очень устал. Ближайшие две-три недели я вряд ли смогу взяться за работу в обществе. У меня будет масса свободного времени.

«Если бы решиться сказать: «Эв, все свое время я оставил бы только для вас!»

Лакей принес счет. Эварист вынул из кармана два золотых. Эв равнодушно спросила:

— Что же вы станете делать целыми днями?

«Я мог бы сказать, что буду думать о ней. Если бы она спросила иначе! И если б не нужно было решать, сколько оставить лакею!»

— Буду заниматься математикой.

— Математикой?

В глазах ее появился интерес.





«Нужно сказать, какая у меня важная работа. Она мне поверит».

— До того как попасть в Сент-Пелажи, я написал работу по математике. Послал ее в академию. С ней должен был ознакомиться один из членов академии, мосье Пуассон. Мне ее возвратили; мосье Пуассон сказал, что не понимает ее. Он понял бы, если б был большим ученым. Я добился новых, очень важных результатов, которых еще нигде не изложил. Все они здесь. — Он показал себе на лоб. — Но изложить нужно. Может быть, удастся заставить этих безмозглых академиков признать важность моей работы, пока я еще не состарился или не умер.

Эв думала: «Бедный мальчик не в своем уме. Его бы надо пожалеть. Что им от него нужно? Вот теперь он решил, что он великий ученый и что профессора и академики просто дурачки перед ним. Но раз он безумец, может стать и опасным. Разве не было безумием провозгласить этот тост? Кто знает, на что он еще способен?»

— А кто-нибудь понимает вас? — спросила она.

— Никто. Я знаю, этому трудно поверить. Но вы, Эв, поверите. Ни одна живая душа не понимает, что я сделал. В целом мире найдутся немногие, кто мог бы оценить мою работу. Но они либо не знают о ней, либо не хотят узнать. Кроме того, есть один-два человека, которые верят в меня, хотя и не могут понять, что я делаю.

«Он помешан, бедняжка; вот и мучается. Жаль его».

Эв участливо посмотрела на него, и Эварист счел это знаком того, что она поверила.

— Кто же это?

— Очень немногим известно, что я математик. Об этом неприятно говорить. Но с вами — совсем другое дело.

«Она смотрит сочувственно. Я слишком нетерпелив. Может быть, когда-нибудь она полюбит меня».

— Мой близкий друг Огюст Шевалье, наверное, единственный, кто верит в меня.

— Кто такой Огюст Шевалье?

— Удивительный человек. Сен-симонист. Пожалуй, с несколько странными идеями о спасении мира. Но в остальном самый благородный и бескорыстный человек, какого только можно себе представить.

«Единственный, кто верит в него. И, по его же признанию, со странностями. Мальчик и в самом деле сумасшедший. Но глаза у него красивые — глубокие, горящие».

— И он единственный?

— Еще отец. Он кончил жизнь самоубийством почти три года тому назад. Он верил в меня.

«Такой же безумный, как сын? Бедняжка, чуть не плачет».

Она мягко спросила:

— Но ваши учителя, они знали вас. Неужели они не верили в ваш талант?

— Только один — мосье Ришар, в Луи-ле-Гран. Когда он узнал, что я республиканец, он постарался убедить меня не заниматься ничем, кроме математики. Он решил, что я сумасшедший, потому что верю в революцию и готов защищать права народа. С тех пор я его не видел.

«Теперь говорит мне, что еще кто-то считает его сумасшедшим. Верит мне, бедненький. Да, из него можно веревки вить. Даже неинтересно».

Она улыбнулась. Эварист пришел в восторг от дружеской улыбки.

— Я надоедаю вам всеми этими математическими разговорами? Никому другому я бы этого не сказал. — Он собрался с духом. — Любой подумал бы, что я болен манией величия. Но вы мне верите.

— Да, Эварист, верю.

Выйдя из своей комнаты на улице Бернарден, Эварист направился на улицу д’Эколь де Медесин, где жил его друг Николá Лебон. Он все еще испытывал удовольствие от того, что мог бродить по улицам, где вздумается. За год Париж притих, стал сдержаннее. Много женщин в трауре. Изредка попадаются мебельные фургоны, собирающие гробы. Холера надоела Парижу, перестала быть модной темой. К тому же эпидемия затихает.

Эварист свернул на улицу Нуайе и медленно пошел по ней, жадно вглядываясь в дома, в лица прохожих. На одной стене бок о бок висели две старые прокламации, чудом уцелевшие на одном месте больше недели. Эварист остановился. Одна была подписана загадочно: Республиканцы. Он стал читать:

«Вот уж два года народ является жертвой тягчайших мучений и испытаний: его притесняют, убивают, бросают в застенки. И это еще не все. Под видом мнимой эпидемии людей отравляют в больницах, умерщвляют в тюрьмах. Где избавление от бедствий? Не в терпении, ибо терпение истощилось. Нет! Только оружием может народ завоевать и сохранить свободу и хлеб».

Хватит! Он почувствовал стыд и отвращение. Одна надежда, что это дурацкое провокационное воззвание, подписанное Республиканцы, никогда не было составлено республиканцами. Он стал читать другую прокламацию, подписанную полицией:

«Чтобы убедить народ в справедливости своих чудовищных обвинений, некие ничтожные личности проникают к общественным водоемам, винным и мясным лавкам с ядовитым порошком в карманах для того якобы, чтобы всыпать его в фонтаны, в вино, на мясо. Они даже притворяются, что так и делают, позволяя задержать себя своими же соучастниками. Соучастники признают в них полицейских и инсценируют их побег, пытаясь таким образом доказать истинность своих гнусных обвинений против властей».

Эварист перечитал прокламацию дважды, чтобы вполне постигнуть ее немыслимое вероломство. Но возмущение вспыхнуло и погасло. Всепоглощающая ненависть, владевшая им год тому назад, утратила силу. Он думал об Эв.

Студент-медик встретил друга взволнованным потоком слов:

— Два раза заходил к тебе и не мог застать. Чем ты занят? Мое письмо ты, конечно, получил. Ну, как поживаешь с тех пор, как мы виделись? Рассказывай. Неплохо было в лечебнице? Чувствуешь себя хорошо?