Страница 8 из 110
Но и это не приносило облегчения. Бывало, гладит Евлампию, а сам думает об Акульке, и такая тоска опять находит, что хоть в петлю лезь.
— Не глянусь я тебе, так зачем ходишь? — спросит, бывало, Евлампия, а ему и ответить нечего.
А тут еще кроме тоски об Акульке начала глодать тоска по морю. Уж, казалось бы, отведал он этого моря сполна, по самую макушку. Морскую качку он переносил плохо, выворачивало его всего наизнанку, как пустой карман, и не одну боцманскую зуботычину снес он за эту свою слабость. А вот теперь опять потянуло его к морю. Зачем?
Догадывался, что не само море его тянет. Гля- Дя, как живут люди в деревне, он часто вспоми нал свой флотский экипаж. Там, несмотря на строгости, люди больше привержены друг к дружке, в беде аль в нужде шли на помощь. А тут каждый жил сам по себе, старался выгадать побольше да ухватить пожирнее. Петр понимал, что людей на такую жизнь толкает нужда, жир- ных‑то кусков немного валяется. Понимал, но не одобрял он эту жадность и, бывало, подвыпив, прямо в глаза говорил мужикам:
— Черви вы, а не люди! Кроты! Сидите каждый в своей норе, в нору и тащите. Гордости в вас людской нету!
— А ты вот у нас гордый да голый. От тебя даже баба и та сбежала, — посмеивались мужики.
И оттого, что они посмеивались и даже не обижались на него, Петр еще больше сердился.
— Что вы в жизни видели, для чего живете? Чтобы пожрать да поспать? Да ведь и скотина так живет. Чем вы отличаетесь от нее?
Иногда его всерьез спрашивали:
— А как еще жить? Как вылезешь из нужды, если она тебя за пятки хватает?
А как, в самом деле, жить? Петр на это не умел ответить. Начинал рассказывать про городскую жизнь, но выходило, что и там всяк для себя живет. Покрасивше‑то живут одни баре. Но всем барами жить не получится, кому‑то работать надо.
— Вот нам и написано на роду, чтобы работать. Так, видно, господь распределил.
Сами‑то они несогласные были с таким распределением — это Петр чувствовал.
— Всякого богатства я повидывал много. Вот бы поделить его на всех поровну, — предлагал он.
— А как поделишь? Вон Васька богатее всех нас, а разве он кому что за так отдаст? Грабить его, что ли? Их вон, грабителев‑то — бунтовщиков в пятом годе, вишь, как приструнили?
Что тут было в пятом году, Петр знал только понаслышке, он в то время жил в чудном и пестром городе Маниле на далеких Филиппинских островах.
На следующее лето Гордейка опять нанялся в подпаски к деду Ефиму. Стадо собралось в тот год большое — шестьдесят семь голов. Ефиму платили за весь сезон из расчета по полтиннику с каждой головы взрослого скота и по двадцати копеек с молодняка. Прошлым летом пастух отдавал Гордейке четвертую часть, а нынче Степанида выпросила одну треть. Ефим совсем одряхлел, и подпаску приходилось присматривать не только за стадом, но и за стариком.
У них было три выпаса: сразу за поскотиной, на луговине напротив заимки и у Коровьего брода. Весной они начали с самого ближнего, и Ефим еще кое‑как помогал Гордейке. Но с троицы стали гонять к Коровьему броду, и у старика только и хватало сил дотащиться до места. Несмотря на жару, он не снимал ни шапки, ни сермяги, ни пимов — его часто трясла лихоманка.
В жару работы было мало. Коровы заходили в воду и стояли там, отбиваясь хвостами от паутов. Ефим в это время, положив под голову котомку, спал на пригорке, а Гордейка, укрывшись в тенечке, плел корзинки или мордули, чтобы ставить их на рыбу в запруде. Рыба попадалась мелкая, все больше пескарь. Но и пескарь годился для ушицы, а если его посолить покруче да высушить в печке, то можно есть прямо с костями и с головой.
Как‑то около полудня с того берега перебрел реку не знакомый Гордейке человек. Реку переходил он по — чудному: сначала закатал штаны, забрел в воду, дошел почти до середины реки, потом на самом мелком месте лег в воду и долго лежал так, прямо в одежде, высунув из реки только бритую голову. «Небось татарин или беглый», — решил Гордейка. В двенадцати верстах отсюда была татарская деревня, а беглых из Сибири каждое лето проходило немало.
Когда человек вылез из воды и стянул с себя мокрые рубаху и штаны, Гордейка окончательно решил, что это беглый: был он настолько худ, что казался прозрачным. Беглых Гордейка боялся и поэтому решил разбудить деда Ефима. Но едва он поднялся из‑за куста, как человек окликнул его:
— Иди‑ка сюда, парень.
— А чего надо?
— Да ты иди ближе, не съем я тёбя.
Гордейка спустился к реке, но совсем близко подходить все‑таки не стал — мало ли чего. Человек сидел в одних подштанниках, остальная одежда сушилась на кусте.
— Пастух, что ли?
— Подпасок.
— А пастух где?
— Вон на пригорке.
Человек посмотрел на пригорок и удивился:
— Никак, Ефим?
— Ага, дедушка Ефим, — подтвердил Гордейка и подошел поближе: раз знает Ефима, значит, не чужой.
— А я думал, он уже давно помер.
— Не. Только лихоманка его бьет.
— А ты чей будешь? Обличье вроде знакомое.
— Шумов.
— Тут все Шумовы. Отца как звать?
— Егором.
— Егор… Егор… — вспоминал пришелец. — Егора Савельича, что ли?
— Не, у Егора Савельича одни девки. А я другого Егора.
— Какой еще другой? Других вроде не было.
— А вот и был.
— Постой‑ка, а тебя как зовут?
— Гордейка. Гордей Егорыч.
Человек как‑то чудно посмотрел на него и грустно сказал:
— Ну вот и встретились, Гордей Егорыч. Не узнаешь отца‑то.?
— Какого отца?
— Да твоего. Я и есть твой отец. Ну, иди сюда.
Но Гордейка вдруг попятился назад. Что говорит этот человек? Какой он отец? Нет, Гордейка представлял отца другим. Он от многих слышал, что его отец был самым сильным в деревне. И хотя теперь, когда вспоминали о нем, называли его убивцем, говорили все равно уважительно. И Гордейка считал, что его отец высокий, с большой бородой и с голосом, как у дьякона Серафима. А этот маленький, тощий, и голос у него жидкиц, надреснутый. И глаза не страшные, только усталые.
— Да иди ты, поближе, чего уперся? Говорю, отец я тебе! Вон хоть у Ефима спроси. Эй, Ефим! Ефим!
Дед зашевелился, поднял голову. Потом сел и, щуря красные глаза, стал присматриваться.
— Не узнаешь?
— Вот таперя узнал. Сталыть, выпустили? — Дед, кажется, совсем не удивился.
— Выпустили. А сын вот не признает.
— Дак ить откуля ему знать? При титьке состоял, как тебя забарабали. Да и отошшал ты вона как. А ты, Гордейка, чаво зенки пялишь? Отец он тебе и есть, сталыть, Егорка — убивец. Веди его домой, а я тут один за коровами пригляжу.
И все‑таки до самого дома Гордейка старался подальше держаться от отца, все время шел то сзади, то забегал вперед: будто бы погонится за бабочкой, а сам как бы ненароком заглядывает в лицо. Егор и не настаивал, чтобы он шел рядом — пусть парнишка привыкнет.
Зато Шурка признала еще издали: увидела в окошко, выскочила из избы, закричала на всю деревню:
— Тятя, тятя вернулся!
Тут и Сашка выбежал — тоже узнал, повис у отца на шее, а сам здоровее его. Потом с огорода прибежали Нюрка с Настей и Антоном. Теперь Егор не узнавал своих детей и все удивлялся, что они такие большие выросли. Шурку послали в поле за матерью и Иваном, а Гордейка побежал в кузню за дядей Петром.
К вечеру все сидели за столом, еды натаскали со всей деревни, а у дьякона Серафима погоди- лась даже брага, и он принес ее прямо в бочонке. Отец занял передний угол, по правую руку от него сидела мать — на плечи накинута кашемировая шаль, привезенная дядей Петром. Гордейка пристроился по левую руку — так ему виднее было каждого входящего и даже мальчишек, с улицы облепивших оба окна.
А люди все шли и шли. Войдут, перекрестятся на божницу и руки отцу протягивают: мужики лопатой, а бабы лодочкой. Отец каждый раз встает, здоровается и каждому наливает из крынки браги. Даже Гордейке налил полчашки. И то ли от выпитой браги, то ли от шума, то ли от плававшего слоями дыма у Гордейки сильно кружилась голова, хотелось выбежать на свежий воздух, но он боялся, что его место возле отца кто- нибудь займет.