Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 61



И мысли его мчались еще быстрее, чем ласточки, но прежде чем они все успели промчаться, случилось нечто совсем неожиданное: ксендз Войновский внезапно смял в руке письмо и схватился за левый бок, точно ища саблю. Лицо его налилось кровью, шея вздулась, а глаза начали метать молнии. Он был так страшен, что Циприановичи и Букоемские с изумлением глядели на него, точно он по какому-то волшебству превратился вдруг в другого человека.

В комнате воцарилось глухое молчание.

Между тем ксендз наклонился к окну, как бы желая через него выглянуть, потом повернулся, посмотрел сначала по стенам, потом на гостей, но, по-видимому, он уже овладел собой и опомнился, ибо лицо его побледнело и пламя в глазах погасло.

— Милостивые государи, — сказал он, — этот человек не только вспыльчивый, но и вообще злой. Ибо наговорить в запальчивости больше, чем позволяет справедливость, это может случиться с каждым, но упорно продолжать оскорблять и глумиться над оскорбленным, это уже не шляхетское и не христианское дело.

С этими словами он, наклонившись, поднял измятое письмо и обратился к Тачевскому:

— Яцек! Если в твоем сердце еще осталась какая-нибудь заноза, то этим ножом ты удалишь ее. Читай, несчастный, читай громко, ибо не ты должен стыдиться, а тот, кто написал подобное письмо. Пусть все узнают, каков этот Понговский.

Яцек схватил дрожащими руками письмо, развернул и прочел:

«Милостивейшему отцу настоятелю и т. д. и т. д.

Узнав, что Тачевский из Выромбок, бывавший в моем доме, собирается на войну, в память того хлеба, которым я кормил его по его бедности, и тех услуг, которыми мне иногда приходилось от него пользоваться, посылаю ему лошадь и дукат на подковы с тем, чтобы он не истратил его на какие-нибудь другие непотребные вещи.

Остаюсь с совершенным почтением ваш покорный слуга… и т. д. и т. д.».

Прочтя письмо, Яцек побледнел так сильно, что все присутствующие испугались за него, а в особенности ксендз, который не был уверен, не является ли эта бледность предвестницей бешеной вспышки, а он знал, как страшен бывает в гневе этот столь ласковый обычно юноша. Он сейчас же начал успокаивать его.

— Понговский стар и у него нет руки, — торопливо говорил он. — Ты не можешь его вызвать!..

Но Тачевский и не вспылил, так как чрезвычайное и горькое изумление взяло в нем в первую минуту верх над всеми другими чувствами.

— Я не могу вызвать его, — как эхо повторил он, — но зачем он продолжает топтать меня?

В эту минуту встал старый Циприанович, взял обе руки Яцека, сильно тряхнул ими, потом поцеловал его в лоб и сказал:

— Себя самого опозорил этим Понговский, а не тебя, и если ты откажешься от мести, то тем сильнее будет каждый восхищаться твоей прекрасной и достойной своего высокого происхождения душой.

— Вот умные слова, — воскликнул ксендз, — и ты должен оказаться достойным их…

В свою очередь обнял Яцека и Станислав Циприанович.

— Поверь мне, — сказал он, — я теперь сильнее люблю тебя…

Братьям Букоемским, которые с момента получения письма не переставали скрежетать зубами, такой оборот дела пришелся совсем не по душе. Но по примеру Станислава и они начали обнимать Яцека.

— Пусть там будет, как вы хотите, — отозвался, наконец, Лука, — но на месте Яцека я поступил бы иначе.

— Как? — спросили с любопытством остальные братья.

— Вот именно, что я еще не знаю, как, но я бы придумал и не спустил бы ему.

— А коли не знаешь, так и не толкуй.

— А вы-то небось знаете?

— Тише! — проговорил ксендз. — Конечно, без ответа мы письма не оставим, а месть это не христианское дело.

— Ба! Однако же и вы, преподобный отец, в первый момент схватились за бок.

— Это потому, что я слишком долго носил на нем саблю. Меа culpa! А, как я уже сказал, здесь примешалось и еще то обстоятельство, что Понговский стар и не имеет руки. Стальная расправа здесь не годится… И скажу вам, господа, что он все больше становится противен мне, так как таким низким способом пользуется своей безнаказанностью.



— Во всяком случае ему тесновато будет теперь в нашем округе, — произнес Ян Букоемский. — Это уж наше дело, чтобы под его кровлей не бывала ни одна живая душа…

— Пока что надо ответить, — прервал ксендз. — И как можно скорее. Однако все призадумались, кто должен ответить: Яцек ли, для которого письмо предназначалось, или ксендз, которому оно было прислано. Решили, что ксендз. Сам Тачевский прекратил всякие сомнения, говоря:

— Для меня весь этот дом и все эти люди как бы умерли, и счастье для них, что я решил это в душе.

— Так оно и есть?! Мосты сожжены! — прибавил ксендз, ища перо и бумагу.

Тут снова вмешался Ян Букоемский:

— Это хорошо, что мосты сожжены, но лучше бы было, если бы и Белчончка превратилась в дым! Так бывало у нас в Украине, когда какой-нибудь чужой пришелец поселится у нас, а с людьми жить не умеет, то самого его убивают, а имение пускают с дымом по ветру.

Однако никто не обратил внимание на эти слова, кроме старого Циприановича, который нетерпеливо махнул рукой и произнес:

— Вы прибыли сюда из Украины, я — из-под Львова, а пан Понговский с Поморья. Значит, следуя вашему примеру, пан Понговский мог бы всех нас считать за пришельцев. Но вы должны знать, что Речь Посполитая — это один большой дом, в котором живет шляхетская семья и в каждом уголке которого шляхтич у себя дома…

Воцарилось молчание. Только из спальни доносилось скрипение пера и вполголоса произносимые слова, которые ксендз диктовал сам себе.

Тачевский подпер голову руками и сидел так некоторое время неподвижно. Вдруг он выпрямился, обвел глазами присутствующих и произнес:

— Здесь есть нечто такое, чего я никак не могу понять.

— И мы тоже не понимаем, — ответил Лука Букоемский. — Но если ты выпьешь еще меду, то и мы выпьем.

Яцек налил машинально меду в кубки, а сам, следуя течению своих мыслей, продолжал:

— За то, что поединок начался в его доме, Понговский еще мог обидеться, хотя такие вещи случаются всюду. Но теперь он знает, что вызвал не я, что он незаслуженно обидел меня под моим собственным кровом; знает, что я уже помирился со всеми вами; знает, наконец, что я уже больше не появлюсь в его доме — и все-таки продолжает преследовать меня, старается растоптать ногами…

— Правда, это какое-то особенное упрямство, — проговорил старый Циприанович.

— И вы думаете, что здесь что-то есть?

— В чем? — спросил ксендз, вышедший с готовым письмом из спальни и слышавший только последние слова.

— В этой упорной ненависти ко мне.

Ксендз взглянул на полку, на которой, среди других книг, стояло Священное Писание, и сказал:

— Так я тебе скажу то, что говорил уже много раз: здесь замешана женщина.

И, обращаясь к присутствующим, добавил:

— Говорил ли я вам, господа, как отзывается о женщине Екклесиаст?

Но он не докончил, так как Яцек вскочил как ошпаренный, запустил пальцы в волосы и с невыразимой скорбью воскликнул:

— Тогда я тем более не понимаю… Ведь если кто на свете… ведь если кому на свете… если есть кто такой… то ведь я всю душу…

И не мог сказать ничего больше, так как сердечная боль, точно клещами, сдавила ему горло и выступила на глазах в виде двух крупных, горьких и жгучих слезинок, которые медленно скатились по его щекам.

Но ксендз отлично понял его.

— Дорогой мой, — посоветовал он, — лучше дотла выжечь рану, хотя бы это сопровождалось величайшей болью, чем оставить ее гноиться. Поэтому я и не щажу тебя. Эх, и я в свое время был светским воином, а потому многое понимаю в жизни. Знаю, что бывает и так, что воспоминание и жалость, как бы далеко человек ни уехал от них, точно псы тащатся за ним и воем своим не дают спать по ночам. Что же тогда делать? Лучше всего сразу убить их. В данный момент ты чувствуешь, что отдал бы там всю свою кровь, поэтому тебе странно и страшно, что именно месть преследует тебя с той стороны. И все это кажется тебе невозможным, тогда как оно возможно… Ибо знай, что если ты сам раздражил женскую гордость и женское самолюбие, если она думала, что ты взвоешь, а ты не взвыл, если тебя побили, а ты не преклонился, а, наоборот, дернул за цепь и разорвал ее, — знай, что это никогда не простится тебе, и что ненависть, еще более сильная, чем мужская, вечно будет преследовать тебя. А против этого есть только одно средство: переломить свое чувство, хотя бы с болью для сердца, и далеко отбросить его от себя, как треснувший лук. Вот что!