Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 121

Ветер стих. Осыпанные снегом ветки не шелохнутся. Все спало зимним сном. Казалось, будто белоснежная скатерть, устилавшая землю, и молчаливый, запорошенный снегом лес, и бледные тучи на небе —  все слилось в одну сплошную мертвенную белизну. Так бывает в оттепель. Единственным живым существом, которое, словно крошечная черная точечка, двигалось среди этих безмолвных исполинов, была Марыся. Милый, добрый лес! Может быть, это не вода каплет, а слезы льются над сиротой. Такие большие деревья, а как жалеют малютку. Бедная, слабенькая, бредет она одна-одинешенька ночью по занесенному снегом лесу, но с верой —  и все ей нипочем! Ясная ночь словно охраняет ее. Есть что-то необычайно трогательное в том, что маленькое беззащитное существо вверяется столь могущественной силе. Так и все сущее отдается на волю божью. Девочка шла долго и наконец совсем выбилась из сил. Ей мешали идти большие тяжелые сапоги, которые поминутно спадали с ее маленьких ножек. Нелегко было вытаскивать из снега эти огромные сапожищи. К тому же и руки у нее были заняты: в одной, напряженно вытянутой вперед, она крепко сжимала монетку, подаренную Куликовой. Она боялась уронить ее в снег. Иногда девочка принималась громко плакать, но сразу же умолкала, словно хотела проверить, не услышит ли кто ее плача. О да, лес слышал ее. Капель шуршала как-то особенно монотонно и жалобно. А может быть, девочку слышал и кто-то еще? Марыся шла все тише и тише. Уж не заблудилась ли она? Да где там! Дорога широкой белой лентой, сужаясь вдали, вьется между двумя степами темных деревьев. Девочку клонило в сон.

Она сошла с дороги и присела под дерево. Глаза у нее слипались. Вот ей чудится, будто матуля спешит к ней с кладбища по белой равнине. Но никого нет. Девочка, однако, была уверена, что кто-то должен прийти. Кто же? Ангел. Ведь старая Куликова говорила, что «андел» ее хранит. Марыся даже знала, какой он. В их хатенке был нарисован на картинке ангел с крыльями и с лилией в руке. Он непременно придет. Капли закапали громче. Это, наверное, ангел крыльями задел за ветки. Тс-с! Кто-то идет сюда, слышно, как шуршит рыхлый снег, шаги все ближе и ближе —  осторожные, но торопливые. Марыся доверчиво открывает сонные глаза.

Что это?

Серая, клиновидная голова с торчащими ушами уставилась на девочку... страшная, отвратительная...

1878

 ЯНКО-МУЗЫКАНТ

Родилось это на свет слабое такое да тщедушное. Кумушки, собравшиеся участливой кучкой у скамьи, на которой лежала родильница, покачивали головами над этой матерью и над этим ребенком. Шиманиха, жена кузнеца, самая разумная из них, обратилась к больной с словом утешенья.

— Давайте,—  говорит,—  я над вами громницу зажгу. Бы уж,— говорит,— не жилица на свете, вам уж на тот свет собираться, да его преподобие позвать, чтобы грехи вам разрешил.

— Ба! —  другая говорит. —  А мальчишку-то сейчас крестить надо: он и ксендза не дождется, и то хорошо, коли стригой не останется.

Говоря таким образом, зажгла громницу, а затем, взяв на руки ребенка, прыснула на него водой, так что бедняга стал жмуриться, да и говорит при этом:

— Крещу тебя во имя отца и сына и духа святого и даю тебе имя Ян, а теперь, душенька христианская, ступай, откуда пришла. Аминь!

Но христианская душа, очевидно, не имела ни малейшего желания «идти, откуда пришла» и вообще не желала оставлять крохотного тела, а начала брыкаться худенькими ножками этого тела и плакать, да тихо таково да жалостно, что кумушки говорили промеж себя: «Котенок не котенок —  кто его знает, что уж это такое!»

Послали за ксендзом. Приехал, сделал свое дело, уехал; больной стало лучше. Через неделю вышла баба на работу. Малый еле тянет, а все-таки тянет, да на четвертый год «укуковала» кукушка хворость, он и поправился, да кое-как через пень колоду перевалил за десятый годок.

Худой он был всегда да загорелый, щеки впалые, а брюхо раздутое. Волосенки белые-белые, точно вот лен, спадали все на лоб, закрывая большие глаза навыкате, всегда широко раскрытые, точно глядевшие в какую-то неведомую необъятную даль. Зимой сидел малый за печкой, тихо всхлипывая от холода, а порой так и с голодухи, когда матушке нечего было положить ни в горшок, ни в печку. Летом ходил в рубашонке, опоясанной кромкой, и в соломенном обдерганном капылюхе, из-под которого поглядывал точно птица, задирая головенку кверху. Мать, бедная коморница, жившая изо дня в день точно ласточка под чужой крышей, может, и любила там малыша как-нибудь по-своему, да и била же часто и звала обыкновенно «подмененышем». Восьми лет ходил малый за стадом в качестве подпаска или порой, когда дома есть было нечего, в бору собирал грибы. Как уж его там волки не съели —  божья милость, видно!

Очень уж был он нерасторопен, и, как обыкновенно деревенские ребята при разговоре с чужими, он пихал в рот указательный палец. Не ожидали люди, чтобы малыш «дошел», и еще менее, чтобы мать дождалась от сынка поддержки, потому что и в работе он ничего не стоил. И в кого только он удался —  неизвестно, на одно лишь был очень падок, именно на игру. Повсюду ему слышались какие-то звуки, и, как от земли немного поднялся, повырос, ни о чем более и не думал. Пойдет это в бор за коровой или с двояками по ягоды соберется, ничего не наберет, с пустыми руками вернется, да и говорит, шепелявя:

— Матуля, так штой-то в бору «игрляет». Ой, ой!

А мать ему:

— Сыграю я тебе, погоди!

Да и бывало: игрывала по нем большой кухонной ложкой. Малыш визжал, обещал: «Не буду, не буду!», а сам все думал: «Играло штой-то в бору, играло!» Вечерами он жадно ловил разноголосицу не угомонившейся еще к ночи деревни, и, уж верно, ему чудилось, что вся деревня звучит каким-то концертом. Даже на работе, раскидывая в поле навоз, он слушал с интересом, как ветер играл между зубьями вил.

Увидел этак однажды карбовый, как он стоял недвижно, с вставшими но ветру волосами, жадно слушая музыку ветра и вил,—  увидел, снял это с себя крепкий ремень да и вывел мальчика из приятного созерцания знатною встрепкой. Да куда уж тут! Так его люди и прозвали: «Музыкант Янко!» Весной он бегал из дому к ручью делать свирели из ивовой коры, а по вечерам, когда лягушки в прудах затягивали свой тысячеголосый торжественный хор, когда в траве отзывался дергач, большие неуки гудели, обивая блестящие росинки, и петухи, рассевшись на изгородях, выкрикивали в разных местах по деревне, музыкант Янко не мог сомкнуть глаз, и уж бог один знает, какую только музыку мог он слышать и в этой нескладице... В костел мать его и водить перестала, а то, бывало, как загудит орган или запоют на хорах сладким голосом божественную песню, у ребенка глаза застилает туманом, и глядит он кругом таково странно, точно вот с того света.

Сторож, ходивший по деревне ночным дозором и, чтобы отогнать сон, считавший на небе звезды или тихо беседовавший с собаками, много раз примечал белую рубашонку музыканта, который тихо подкрадывался по направлению к корчме. Однако мальчик не входил, конечно, в корчму,—  он подползал только к стенке и там, прикорнув и затаив дыхание, слушал. Внутри гремел веселый обертас, порой парубок выкрикивал: «У-га!»—  и раздавалось притоптывание каблуков, то опять звонкие девичьи голоски выносились: «Что же!» Скрипки напевали тихо и нежно: «Будем ести, будем пити, будем душу веселити», а контрабас грубым голосом вторил с надлежащей важностью: «Как бог даст! Как бог даст!» Снопы яркого света брызгали из окон в темноту летней ночи, и каждый брус в корчме, казалось, вздрагивал, колебался и пел... А музыкант Янко только слушал и слушал!..

И чего только не отдал бы Янко за эти скрипки, выводившие тонкими нежными голосками: «Будем ести, будем пити, будем душу веселити», за эти звенящие певучие дощечки. Ба! Да откуда возьмешь их и где только их делают?! Эх, дали бы ему раз, хоть один только разочек взять что-либо подобное в руки. Где уж!.. Он мог только слушать, и он слушал, слушал до тех пор, пока из ночной темноты не раздавался голос ночного стражника: