Страница 46 из 121
Да и в корчме Репа тоже всегда был первым, только вот сивуху он чересчур любил, и как выпьет, так сейчас в драку.
Однажды он Дамасию, господскому батраку, проломил голову так, что экономка Юзефова клялась, будто в эту дыру у него всю душу видно. В другой раз, а было это, когда ему сравнялось семнадцать лет, подрался он в корчме с отпускными солдатами. Пан Скорабевский, который был в то время войтом, потащил его в канцелярию, ударил разок-другой просто так, для виду, но скоро смягчился и спрашивает:
— Скажи ты мне, ради бога, как же ты с ними справился? Ведь их было семь человек.
— Ну и что же? — отвечает Репа. — Они в походах ноги-то наломали, такого чуть ткнешь пальцем, он и валится.
Скорабевский так и замял это дело. В то время Репа пользовался особым его расположением. Бабы даже шептали друг другу на ушко, что Репа приходится ему сыном.
— Оно и видно,— прибавляли они,— у него и амбиция дворянская.
Но это было не так, хотя мать Репы знали все, а отца никто. Сам Репа сначала жил в наемной избе и арендовал три морга, а потом так и остался на них, когда стали раздавать землю. Хозяин он был хороший, так что дела его пошли недурно. Жена у него была такая, какой и с огнем не сыщешь. Одним словом, все шло бы прекрасно, если бы не то, что он любил выпить.
Но этому горю не поможешь. Всякому, кто пробовал его усовещать, он одно отвечал:
— Не твое дело, на свои пью, а не па чужие.
В деревне он никого не боялся и подчинялся одному только писарю. Бывало, как завидит па дороге: шагают на длинных ногах вздернутый нос и козлиная борода под зеленой шапкой, так еще издали кланяется. Про него писарь тоже кое-что знал. Велели Репе во время беспорядков возить какие-то бумаги, он и возил. Ему-то что? Да и всего-то было ему в ту пору пятнадцать лет, и он еще пас свиней и гусей. А уж потом он сообразил, что за эти бумаги, пожалуй, и ему придется отвечать, и стал побаиваться писаря.
Таков-то был Репа,
Когда он, приехав из лесу, вошел в избу, жена с плачем бросилась к нему и давай причитать:
— Недолго уж на тебя, моего милого, глаза мои будут глядеть, недолго уж мне для тебя стряпать да стирать. Пойдешь ты, горемыка, на край света.
Репа удивился:
— Белены ты объелась, что ли, или тебя что укусило?
— И белены я не объелась, и не укусило меня, а только был здесь писарь и говорил, что никак тебе не миновать солдатчины... Ох! Пойдешь ты, пойдешь на край света.
Тут он стал ее расспрашивать, и она рассказала ему все, только об ухаживаниях писаря промолчала, боясь, как бы он не наговорил чего-нибудь лишнего или, упаси бог, не избил бы его и хуже бы не повредил себе.
— Вот дура! — сказал наконец Репа. — Ну, чего плачешь? В солдаты меня не возьмут, потому что я вышел из лет; опять же земля есть у меня, изба есть, да еще ты, дура, да этот чертенок! — Говоря это, он указал на колыбель, в которой «чертенок», то есть здоровый годовалый мальчишка, отчаянно болтал ногами и орал благим матом. Жена утерла фартуком глаза и сказала:
— Это все пустое. Что же он, не знает про бумаги, как ты их возил из лесу да в лес?
Репа почесал затылок.
— Знать-то знает.
И, помолчав, прибавил:
— Пойду с ним потолкую. Авось уж не так страшно.
— Ступай, ступай,— сказала жена,— только возьми с собой рубль. К нему без рубля не подступишься.
Репа достал из сундука рубль и отправился к писарю.
Писарь был холост и не обзавелся собственной избой, а жил в каменном доме на четыре семьи, у самого пруда. Там он занимал две комнаты с отдельным ходом.
В первой не было ничего, кроме соломы и пары башмаков, зато вторая служила ему одновременно гостиной и спальней. Подле никогда не убиравшейся кровати с подушками без наволочек, из которых сыпался пух, стоял стол, на нем стояла чернильница, лежали перья, канцелярские книги, два грязных воротничка и несколько книжек «Изабеллы Испанской» издания Бреслауэра; тут же стояли банка помады, гильзы из наконец, сальная свеча в жестяном подсвечнике с порыжевшим фитилем и мухами, утонувшими в сале около фитиля.
Возле окна висело довольно большое зеркало, а у противоположной стены помещался комод, в котором хранился изысканный гардероб писаря: всевозможных оттенков панталоны, самой фантастической окраски жилеты, галстуки, перчатки, лакированные ботинки и даже цилиндр, который писарь надевал, когда ему приходилось бывать в уездном городе Ословицах.
Кроме того, в описываемую минуту на стуле возле кровати лежали пострадавшие сукно и нанка; сам же писарь, улегшись в постель, читал «Изабеллу Испанскую» издания Бреслауэра.
Состояние его (то есть пана писаря, а не Бреслауэра) было до того плачевно, что, только обладая слогом Виктора Гюго, можно было бы его описать.
Прежде всего, рана его болела нестерпимо. Даже чтение «Изабеллы», которое всегда было для него наслаждением и развлечением, теперь лишь усиливало боль и горечь, жестоко терзавшие его после случая с Кручеком.
У него был небольшой жар, мешавший ему собраться с мыслями. Минутами он бредил. Он как раз читал, как молодой Сер-рано, израненный, возвращается в Эскуриал после блистательной победы над карлистами. Королева Изабелла принимает его, взволнованная и бледная. Муслин бурно вздымается на ее груди.
— Генерал, вы ранены? — спрашивает она его дрожащим голосом.
Несчастному Золзикевичу кажется, что он-то и есть Серрано.
— Ох, ох, ранен,— говорит он слабым голосом,— простите, королева. Не могу вам только сказать, куда я ранен. Этикет этого не позволяет. Ой! Ой! Ваше величество...
— Отдохните, генерал! Садитесь же, садитесь и расскажите мне о своих геройских подвигах.
— Рассказать-то я могу, а уж сесть — никак! — восклицает в отчаянии Серрано-Золзикевич. — Ох! Простите, королева! Этот проклятый Кручек... я хотел сказать — Дон Хозе... Ай! Ай!
Сильная боль приводит его в чувство. Серрано озирается по сторонам и видит: на столе потрескивает свеча, так как начала гореть пропитанная салом муха, а другие мухи ползают но стенам... Так это не Эскуриал? И королевы Изабеллы тоже нет? Очнувшись окончательно, Золзикевич приподнимается, мочит платок в кувшине, предусмотрительно поставленном под кровать, и меняет компресс.
Затем поворачивается лицом к стене и засыпает или, точнее говоря, не то во сне, не то наяву снова скачет на почтовых в Эскуриал.
— Милый Серрано! Возлюбленный мой! — шепчет королева. — Дай я сама осмотрю твои раны...
У Серрано волосы встают дыбом. Он сознает всю безвыходность положения. Как ослушаться королеву, а как решиться на столь интересный осмотр? Холодный пот выступает на его лбу, как вдруг...
Вдруг королева исчезает, дверь с шумом открывается, и в ней появляется его злейший враг Дон Хозе.
— Чего тебе нужно? Кто ты? — кричит Серрано.
— Это я, Репа,— мрачно отвечает Дон Хозе, Золзикевич просыпается вторично: Эскуриал снова превращается в его комнатенку, горит свеча, муха трещит на фитиле и брызжет голубыми искорками, а в дверях стоит Репа, и за ним... нет, перо падает у меня из рук.,. в полуоткрытую дверь просовывает морду... Кручек!
Чудовище уставилось глазами па Золзикевича и как будто улыбается.
Тут уж холодный пот действительно выступает на лбу Золзикевича, а в голове его проносится мысль, что Репа пришел намять ему бока, а Кручек, со своей стороны...
— Что вам обоим от меня нужно? — кричит он в ужасе.
Но Репа кладет на стол рубль и смиренно говорит:
— Милостивый пан писарь! Это я пришел к вам насчет.., рекрутчины.
— Вон! Вон! — сразу ободрившись, рявкает Золзикевич.
В бешенстве срывается он с постели и хочет броситься на Репу, но карлистская рана так начинает болеть, что он падает на подушки, издавая приглушенные стоны:
— Ой, ой!
ГЛАВА III
Размышления и «Эврика!»