Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 121



— Но ты уж дерись, мальчик, так, чтобы небу было жарко!

Я поцеловал ему руку, а он спросил:

— На саблях или на пистолетах?

— Он будет выбирать.

— А секунданты?

— Без секундантов. Я доверяю ему, а он мне. Зачем нам секунданты, отец?

И я снова бросился ему на шею, потому что мне пора было в путь. Отойдя на сотню шагов, я оглянулся: отец еще стоял на мосту и издали осенял меня крестным знамением. Первые лучи восходящего солнца упали на его высокую фигуру и словно окружили ее ореолом света. В сиянии лучей, с простертой к небу рукой, этот убеленный сединами ветеран казался мне старым орлом, благословляющим издали своего птенца на такую же славную и крылатую жизнь, какой он некогда сам наслаждался.

Ах! Сердце мое тогда было так полно, столько в нем было веры, мужества и горячности, что, если бы не один, а десять Селимов ждали меня у хаты Ваха, я, нимало не колеблясь, вызвал бы тотчас всех десятерых.

Наконец я подошел к хате. Селим ждал меня на опушке леса. Должен признаться, что, увидев его, я испытал такое же чувство, какое, должно быть, испытывает волк, глядя па свою добычу. Грозно и в то же время с любопытством посмотрели мы друг другу в глаза. За эти дни Селим очень изменился: похудел и подурнел, а может быть, мне только показалось, что подурнел. Глаза его лихорадочно блестели, уголки губ подрагивали.

Мы сразу же углубились в лес, но за всю дорогу не обменялись ни словом. Наконец, отыскав маленькую полянку среди сосен, я остановился и сказал:

— Здесь. Согласен?..

Он кивнул головой и принялся расстегивать сюртук, чтобы снять его перед поединком»

— Выбирай! —  сказал я, указывая на пистолеты и саблю.

Он показал на висевшую у него на боку кривую турецкую саблю дамасской стали.

Тем временем я скинул сюртук, он последовал моему примеру, но сначала вынул из кармана письмо.

— Если я погибну, прошу тебя, отдан его панне Ганне.

— Но возьму.

—  Это не излияние, а объяснение.

— Давай.

Так разговаривая, мы завернули рукава сорочек. Только теперь сердце у меня живее забилось. Наконец Селим схватился за рукоять; он выпрямился, встал в позицию, вызывающе, гордо и, подняв горизонтально саблю над головой, коротко бросил:

— Я готов.

Встав в такую же позицию, я коснулся саблей его сабли.

— Уже?

—  Уже.

— Начинаем.



Я сразу же ринулся к нему так стремительно, что ему пришлось отступить на несколько шагов, к тому же он с трудом отражал мои удары, однако на каждый выпад отвечал с такой быстротой, что мои удары и его удары раздавались почти одновременно.

Румянец залил его лицо, ноздри раздулись, сузившиеся глаза скосились по-татарски и метали молнии. С минуту слышалось только бряцание клинков, жесткий скрежет стали и наше свистящее дыхание. Вскоре Селим понял, что, если борьба затянется, ему не устоять: не хватит ни сил, ни легких. Крупные капли нота уже выступили на его лбу, дыхание становилось все более хриплым. Но и его охватило какое-то бешенство, неистовый боевой пыл. Разметавшиеся в движении волосы упали ему на лоб, между полуоткрытых губ поблескивали белые стиснутые зубы. Должно быть, в нем сказалась татарская натура, проснулся дикарь, почуявший саблю в руке и кровь перед собой. И все же перевес был на моей стороне, так как при равной ярости я обладал большей силой. Один удар он уже не мог отразить, и кровь брызнула пз его левого плеча, через несколько секунд кончик моей сабли коснулся и его лба. Страшен он был с этой алой лентой крови, смешанной с потом, которая стекала по лицу на губы и подбородок. Но его это, видимо, возбуждало. Он кидался ко мне и отскакивал, как раненых! тнгр. Кончик его сабли с ужасающей, молниеносной быстротой вился вокруг моей головы, плеч и груди. Я едва успевал отражать эти бешеные удары, тем более что сам думал о том, чтоб наносить их ему. Минутами мы сближались настолько, что чуть не сталкивались грудь с грудью. Внезапно Селим отскочил, сабля засвистела у самого моего виска, но я ударил по ней с такой силой, что на миг голова Селима осталась открытой; я замахнулся, готовый раскроить ее надвое, и... вдруг словно молния пронзила мне череп,—  я вскрикнул: «Иисусе, Мария!» Сабля выпала у меня из рук, и, как. подкошенный, я упал вниз лицом.

 XII

Что со мной было все это время, я не помню и не знаю. Очнувшись, я увидел, что лежу навзничь в комнате отца, на его постели, а отец сидит подле меня в кресле, запрокинув голову, бледный, с закрытыми глазами. Ставни были заперты, на столе горели свечи, и в глубокой тишине, царившей в комнате, слышался только шепот часов. Несколько минут я бездумно смотрел в потолок, лениво собирался с мыслями, потом попытался пошевелиться, но мне помешала нестерпимая боль в голове. Эта боль понемногу напомнила мне все происшедшее, и я тихо, ослабевшим голосом позвал:

— Отец!

Он вздрогнул и склонился надо мной. Радость и нежность одновременно изобразились на его лице.

— Боже! Благодарю тебя! Очнулся! —  воскликнул он. —  Что, сынок? Что?

—  Отец, я дрался с Селимом?

— Да, мой любимый! Не думай об этом!

Я помолчал немного, а потом спросил:

—  Отец! А кто принес меня сюда из лесу?

— Я принес тебя на руках, но ты не разговаривай, не утомляйся.

Однако не прошло н пяти минут, как я снова принялся расспрашивать. Только говорил я очень медленно:

— Отец!

— Что, дитя мое?

— А что сталось с Селимом?

— Он тоже упал без чувств от потери крови. Я велел отвезти его в Хожеле.

Я хотел еще спросить о Гане и о матери, но почувствовал, что снова теряю сознание. Мне примерещились какие-то черные и желтые собаки: они танцевали на задних лапках вокруг моей постели, и и принялся их разглядывать. Потом мне почудились звуки пастушьей свирели, а вместо часов, висевших против моей кровати, я вдруг увидел какое-то лицо; оно то выглядывало из стены, то снова пряталось. Это уже не было полное беспамятство, его сменил горячечный бред, но в этом состоянии я находился довольно долго. Минутами мне становилось немного лучше, и тогда я смутно различал лица, окружавшие мою постель: то отца, то ксендза, то Казика, то доктора Стася. Помню, что среди этих лиц мне одного не хватало, но я не мог осознать чьего, однако отсутствие этого лица я ощущал и инстинктивно искал его. Однажды ночью я крепко уснул и проснулся лишь под утро. Свечи еще горели на столе. Мне было очень, очень худо. Вдруг я заметил склонившуюся над постелью женскую фигуру; я не сразу ее узнал, но при виде ее меня охватило невыразимое блаженство, как будто я уже умер и вознесся на небо. Это был ангельский лик, и такая ангельская, святая доброта светилась в глазах, из которых тихо лились слезы, что и я едва не заплакал. На миг ко мне вернулась искра сознания, в глазах у меня прояснилось, и я тихо, еле внятно позвал:

— Мама!

Ангельский лик склонился над моей исхудалой рукой, недвижимо лежавшей на одеяле, и прильнул к ней губами. Я попытался подняться, по снова ощутил боль в висках и только простонал:

— Мама! Больно!

 Моя мать (это действительно была она) сменила примочки со льдом, которые мне прикладывали к голове; обычно перевязки причиняли мне немало страданий, но теперь эти нежные любящие руки с такой мягкой заботливостью касались моей бедной изрубленной головы, что я не почувствовал ни малейшей боли и прошептал:

—  Хорошо! О, хорошо!

С этого дня я уже чаще приходил в сознание и только под вечер впадал в забытье. Тогда я видел Ганю, хотя ни разу не видел ее подле себя наяву. Но в этих видениях ей всегда грозила опасность. То на нее бросался волк с красными глазами, то ее кто-то похищал — - как будто Селим, а может, и не Селим, потому что на лице его росла черная щетина, а на голове торчали рога. И я иногда кричал, а иногда очень вежливо и смиренно упрашивал волка или это рогатое чудище, чтоб ее не похищали. В таких случаях мать клала руку мне на лоб, и кошмары тотчас же исчезали.