Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 96

Кстати сказать, обычай, о котором упоминает Карамазов-старший, действительно существовал в ряде губерний северо-западной и центральной России, в частности, в Тверской. И здесь же Федор Павлович в положительном смысле поминает любимую десадовскую максиму: "Если Бога нет, то все дозволено". Впрочем, сам маркиз, как и Достоевский, похоже, использовал это положение как аргумент в пользу необходимости существования божества. Явно не случайно так тесно соседствуют имя маркиза и мысль о том, что, если Бога нет, то все дозволено, — мысль, столь характерная и для Ивана Карамазова, который, кстати, тоже вспоминает в своем разговоре с Алешей эпизоды с садистскими наказаниями розгами.

Федор Павлович так излагает свое политическое кредо, и в этом изложении опять возникают розги. Старик Карамазов произносит настоящий панегирик этому орудию наказания: "…Русского мужика, вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, его жалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля крепка березой. Истребят леса, пропадет земля русская. Я за умных людей стою. Мужиков мы драть перестали, с большого ума, а те сами себя пороть продолжают. И хорошо делают. В ту же меру мерится, в ту же и возмерится, или как это там… Одним словом, возмерится. А Россия свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию… то есть не Россию, а все эти пороки… а пожалуй, что и Россию".

В данном случае Достоевский пародирует воззрения на народ некоторых просвещенных людей, считающих себя либералами. Отвечая профессору права А. Д. Градовскому, резко критиковавшему его речь о Пушкине, Достоевский писал о том, что либерализм некоторых русских людей "старого времени" вполне уживался с презрением к мужику: "Я знаю и запомнил множество интимных изречений…: "Рабство, без сомнения, ужасное зло… но если уже все взять, то наш народ — разве это народ? Ну, похож он на парижский народ девяносто третьего года? Да он уже свыкся с рабством, его лицо, его фигура уже изображает собою раба, и, если хотите, розга, например, конечно, ужасная мерзость, говоря вообще, но для русского человека, ей-богу, розочка еще необходима: "Русского мужичка надо посечь, русский мужичок стоскуется, если его не посечь, уж такая-де нация", — вот что я слыхивал в свое время, клянусь, от весьма даже просвещенных людей".

В данном случае обоснование политической необходимости розог явно имеет в себе и психофизиологический аспект. Старик Карамазов — не только хороший ученик маркиза де Сада, но и настоящий садист, которому нравится причинять страдания другим, получая от этого удовлетворение собственному сладострастию.

Ставрогин описывает, какое наслаждение доставляла ему порка розгами Матреши, им самим спровоцированная. Это роднит его со старшим Карамазовым, восторженно описывающим порку в Мокром. Но именно во флагелляции (порке для получения сексуального удовольствия) обвиняла маркиза и Роза Келлер. Отметим, что в произведениях де Сада розги вообще играют большую роль, и, как и у Достоевского, несправедливость порки усиливает наслаждение истязателя. Да и интрига, замысленная Ставрогиным, вполне типична для маркиза и неоднократно встречается в его романах. Ставрогин женится на уродливой хромоножке Лебядкиной, бросая вызов общепринятым "правилам приличия" и издеваясь над таинством брака, а для многих десадовских героев-либертинов тоже была характерна, как мы знаем, страсть к уродам.

Но есть и более глубокая, религиозно-философская связь между творчеством де Сада и Достоевского.

Вспомним слова Достоевского о том, что у Пушкина перед Клеопатрой сам маркиз де Сад выглядит ребенком. Вот эта поразительная интерпретация, которая, возможно, и не совпадает с подлинным пушкинским замыслом, но которая чрезвычайно характерна зато для самого Достоевского.





"Клеопатра, — пишет Достоевский, — представительница того общества, под которым уже давно пошатнулись его основания. Уже утрачена всякая вера… Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат, и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает. Клеопатра — представительница этого общества. Ей теперь скучно… Ей нужно теперь сильное впечатление, она уже изведала все тайны любви и наслаждений, и перед ней маркиз де Сад, может быть, показался бы ребенком… Но это душа сильная, сломить ее еще можно нескоро; в ней много сильной и злобной иронии. И вот эта ирония зашевелилась в ней теперь. Царице захотелось удивить всех гостей своим вызовом; ей хотелось насладиться своим презрением к ним, когда она бросит им этот вызов в глаза и увидит их трепет и почувствует в себе стук этих дрогнувших страстью сердец. Но ее мысль уже овладела и ее душою вполне. Страсть уже пробежала ядовитой струей и по ее нервам. О, теперь и ей хотелось бы, чтобы приняли ее чудовищный вызов! Сколько неслыханного сладострастия и неизведанного еще ею наслаждения! Сколько демонского счастья целовать свою жертву, любить ее, на несколько часов стать рабой этой жертвы, утолить все желания ее всеми тайнами лобзаний, неги, бешеной страсти и в то же время сознавать каждую минуту, что эта жертва, этот минутный властитель ее заплатит ей жизнью за эту любовь и за гордую дерзость своего мгновенного господства над нею. Гиена уже лизнула крови; ей грезится теплый пар ее; он будет ей грезиться и в последнем моменте наслаждения. Бешеная жесткость уже давно исказила эту божественную душу и уже часто низводила ее до звериного подобия. Даже и не до звериного; в прекрасном теле ее кроется душа мрачно-фантастического, страшного гада; это душа паука, самка которого съедает, говорят, своего самца в минуту своей с ним сходки. Все это похоже на отвратительный сон. Но все это упоительно, безмерно развратно и… страшно!., и вот демонский восторг наполняет душу царицы, и она гордо бросает свой вызов…"

Далее Достоевский отмечает на мгновение вспыхнувшее у Клеопатры чувство любви к юноше, готовому жизнью заплатить за ночь, проведенную с нею. "Но, — пишет он, — только на одно мгновение. Человеческое чувство угасло, но зверский дикий восторг вспыхнул в ней еще сильнейшим пламенем, может быть, именно от взгляда этого юноши. О, эта жертва всех более сулит наслаждений! Замирая от своего восторга, царица торжественно произносит свою клятву… Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса! От выражения этого адского восторга царицы холодеет тело, замирает дух… и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш божественный искупитель. Вам понятно становится и слово: искупитель…

И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!"

Примечательные слова! Читая разбор "Египетских ночей" Достоевским, трудно отделаться от впечатления, что речь на самом деле идет о каком-то эпизоде десадовского романа. Тут и вполне "маркизовский" естественнонаучный пример с самкой паука, тут и Клеопатра — типичная десадовская либертинка, тут и та, открытая автором "Жюстины" и "Жюльетты", странная закономерность, что между садистом-мучителем и его жертвой парадоксально возникает в какое-то мгновение сильнейшее чувство любви. Сегодня это называют "стокгольмским синдромом" и иллюстрируют обычно чувством симпатии, которое возникает у заложников по отношению к захватившим их террористам. И тут, наконец, и одна из излюбленных идей маркиза о том, что если Бога нет, то все дозволено!

Именно маркиз был тем писателем, который первым в своих сочинениях сформулировал этот принцип, ставший впоследствии жизненным кредо многих героев Достоевского. Вот почему трудно не согласиться с переводчиком произведений де Сада на русский язык Евгением Храмовым, который пишет, что когда "десадовские мерзавцы возражают на апелляцию к Богу решительным утверждением, что Бога нет и бояться тут нечего, разве не вспомним карамазовское "Бога нет и, значит, все позволено"? Конечно, вспомним, да только сказал это французский маркиз за семь десятилетий до великого русского писателя, причем все построения десадовских негодяев-атеистов "рушатся от одного короткого вопроса: "А Бог?" И мнимый порнографический писатель оказывается моралистом. Прослывший закоренелым атеистом маркиз де Сад воспринимается как пусть весьма своеобразный, но адвокат Бога. Рисуя отвратительные по своей наглядности сцены, он, задолго до Достоевского (вспомним исповедь Ставрогина), предупреждал: "В человеке скрыто невероятно много грязного, темного, преступного. Человек способен на все. Обуздать его не могут ни штыки, ни тюремные решетки, ни осуждение близких".