Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 96

Не разделяя исключительное мнение моего собеседника, я закончу этот тяжелый эпизод моей жизни словами письма Страхова: "в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости"…

Мне всю жизнь представлялось некоторого рода загадкою то обстоятельство, что мой добрый муж не только любил и уважал меня, как многие мужья любят и уважают своих жен, но почти преклонялся предо мною, как будто я была каким-то особенным существом, именно для него созданным, и это не только в первое время брака, но и во все остальные годы до самой его смерти. А ведь в действительности я не отличалась красотой, не обладала ни талантами, ни особенным умственным развитием, а образования была среднего (гимназического). И вот, несмотря на это, заслужила от такого умного и талантливого человека глубокое почитание и почти поклонение. (Лица, читавшие письма моего незабвенного мужа ко мне, не сочтут мои слова за бахвальство. (Прим. А. Г. Достоевской.)

Эта загадка для меня несколько выяснилась, когда я прочла примечание В. В. Розанова к письму Н. И. Страхова от 5 января 1890 года в книге "Литературные изгнанники". Выписываю это примечание:

"Никто, ни даже "друг", исправить нас не сможет; но великое счастье в жизни встретить человека совсем другой конструкции, другого склада, других всех воззрений, который, всегда оставаясь собою и нимало не вторя нам, не подделываясь (бывает!) к нам и не впутываясь своею душою (и тогда притворною душою!) в нашу психологию, в нашу путаницу, в нашу мочалку, — являл бы твердую стену и отпор нашим "глупостям" и "безумиям", какие у всякого есть. Дружба — в противоречии, а не в согласии. Поистине, Бог наградил меня, как учителем, Страховым: и дружба с ним, отношения к нему всегда составляли какую-то твердую стену, о которую — я чувствовал, что всегда могу на нее опереться или, вернее, к ней прислониться. И она не уронит и согреет".

Действительно, мы с мужем представляли собой людей "совсем другой конструкции, другого склада, других воззрений", но "всегда оставались собою", нимало не вторя и не подделываясь друг к другу, и не впутывались своею душою — я — в его психологию, он — в мою, и таким образом мой добрый муж и я — мы оба чувствовали себя свободными душой. Федор Михайлович, так много и одиноко мысливший о глубоких вопросах человеческой души, вероятно, ценил это мое невмешательство в его душевную и умственную жизнь, а потому иногда говорил мне: "Ты единственная из женщин, которая поняла меня!" (то есть то, что для него было важнее всего). Его отношения ко мне всегда составляли какую-то "твердую стену, о которую (он чувствовал это), что он может на нее опереться или, вернее, к ней прислониться. И она не уронит и согреет".

Этим объясняется, по-моему, и то удивительное доверие, которое муж мой питал ко мне и ко всем моим действиям, хотя все, что я делала, не выходило за пределы чего-нибудь обыкновенного.

Эти-то отношения с обеих сторон и дали нам обоим возможность прожить все четырнадцать лет нашей брачной жизни в возможном для людей счастье на земле".

Анна Григорьевна искренне полагала, что Достоевский может любить только так, как он любил ее. А в ней-то он как раз ценил стабильность, домашность, предсказуемость, можно даже сказать, бесстрастность. Последняя жена писателя не знала писем и дневников Аполлинарии Сусловой, из которых мы уже убедились, что сладострастие совсем не чуждо было Федору Михайловичу и любовная страсть могла захватить все его естество. Так что в образе Ставрогина отразились не только различные литературные и реальные прототипы, но и метания души самого Достоевского.





Психиатр H. A. Юрман утверждал: "Хотя Достоевский и не любил впоследствии говорить о своей жизни в Сибири, не любил, даже когда другие придавали этому особое значение, но каково ему было на каторге, какие душевные муки он на ней испытывал, видно из его письма к брату Андрею Михайловичу из Семипалатинска от 6 ноября 1854 г., в котором он пишет о своем пребывании на каторге: "а те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготела, как камень, у меня на душе. Во все 4 года не было мгновения, в которое бы я не чувствовал, что я в каторге". Но та же каторга, со всеми ее ужасами, как выражается сам Достоевский, "много вывела и многое привила". Вывела, как я уже говорил, психастению, которую "как рукой сняло", и привила эпилептические припадки, которые не оставляли уже Достоевского в течение всей его последующей жизни. Хотя следует заметить, что психастенические черты характера в форме фобий, страхов наблюдались у Достоевского в течение всей его жизни, как это хорошо видно, например, из его писем к жене…

В 1845 году Достоевский пишет брату о "Минушках, Кларушках, Маринах и т. п.", которые "похорошели донельзя, но стоят страшных денег". "На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь", — прибавляет он. Об этом письме упоминает в своей книге и Мережковский. По поводу заключительных слов из того же письма: "я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической. Порядочно жить я не могу, до того я беспутен". Мережковский указывает не без иронии, что "почтительный и целомудренный биограф О. Ф. Миллер спешит сделать предположение, что "беспутство", о котором здесь идет речь, есть только денежная беспорядочность Федора Михайловича, но именно этою поспешностью оправдания поселяет сомнение в душе читателя"…"

Несомненно, еще до каторги у Достоевского была склонность к сладострастию, и он вел отнюдь не монашеский образ жизни. Да и позднее сексуальная составляющая жизни значила для него немало — вспомним хотя бы свидетельства А. П. Сусловой.

Историку и литератору Е. Н. Опочинину Достоевский говорил 23 декабря 1879 года: "Тут (то есть в отношениях между мужчиной и женщиной) одна из сторон непременно терпит, непременно бывает обижена, особенно если оба молоды: или юноша сходится с недостойной, часто даже прямо с негодной, женщиной и этим роняет и обижает себя, или, наоборот, негодяй, из поздних ранний, обманывает и обижает доверчивую женщину с чистой душой. Бывает, что дело становится и непоправимым. Бывает, что и прекрасный цветок обольют скверными помоями. Это уж всего хуже, а случается на каждом шагу. Вы знаете ли, что даже проститутку, вот такую — настоящую панельную проститутку, рублевую, мужчине легко обидеть, ибо в нем всегда больше извращенности".

Аналогичное свидетельство находим мы у С. В. Ковалевской, которая вспоминала: "Иногда Достоевский бывал очень реален в своей речи, совсем забывая, что говорит в присутствии барышень. Мать мою он порой приводил в ужас. Так, например, однажды он начал рассказывать сцену из задуманного им еще в молодости романа: герой — помещик средних лет, очень хорошо и тонко образованный, бывал за границей, читает умные книжки, покупает картины и гравюры. В молодости он кутил, но потом остепенился, обзавелся женой и детьми и пользуется общим уважением.

Однажды просыпается он поутру, солнышко заглядывает в окна его спальни; все вокруг него так опрятно, хорошо и уютно. И он сам чувствует себя таким опрятным и почтенным. Во всем теле разлито ощущение довольства и покоя. Как истый сибарит, он не торопится проснуться, чтобы подольше продлить это приятное состояние общего растительного благополучия.

Остановившись на какой-то средней точке между сном и бдением, он переживает мысленно разные хорошие минуты своего последнего путешествия за границу. Видит он опять удивительную полосу света, падающую на голые плечи св. Цецилии, в Мюнхенской галерее. Приходят ему тоже в голову очень умные места из недавно прочитанной книжки "о мировой красоте и гармонии".